рассказ

Сейчас хорошо были видны многочисленные подтёки крови на внутренней стороне половиц. «Настоящий потоп», — подумал Володя. Он бросил последний снимок в тазик с водой, включил свет и вышел из фотолаборатории.

За дверью царила холодная осенняя сырость. Унылый ноябрь охватил улицы городка, растворив их в сером однообразии неба. Привычно сунув руку в карман, Володя достал пустую пачку «Феникса», повертел её, скомкал, и не найдя куда бросить, положил назад.

Дорогу, теснимую кривым порядком домов, центральную и самую оживлённую, ежедневно чистили, но она имела неряшливый вид. Кучки снега, собранные с тротуаров и стекающие в мутные лужи, как бы утверждали, что в такое время года даже чистое превращается в грязное.

Подходя к магазину Райпо, давшему новую жизнь бывшей купеческой лавке, Володя с досадой увидел «хвост», однако болгарские сигареты имелись только здесь. Объяснившись с добровольным диспетчером очереди, он протиснулся в кованые двери под неодобрительные реплики оставшихся снаружи.

Очередь наполняла магазин как капуста бочку. Она бродила и гудела. Среди привычных кислых и рыбных запахов витал тонкий сладковатый аромат. Давали Бананы. Володя не помнил когда ел их последний раз. В райцентре иногда торговали грейпфрутами и лимонами, время от времени появлялись апельсины и мандарины. Бананы были редкостью. Но, увы… такая очередь. Он попятился, решив вернуться за сигаретами только после того, как продадут последний банан, когда до слуха донеслось:

— Владимир Анатольевич, — Знакомое контральто Капиталины Марковны Столешевой прорвалось через возбуждённый гомон толпы. — Я здесь, Владимир Анатольевич!

Слегка озадаченный, но с надеждой, Володя стал пробираться к прилавку.

— Где вы пропадаете?! Я уже думала, что ваша очередь пройдёт.

Полное и честное лицо бывшей учительницы отразило недоумение и вопрос, а по щекам и шее сполохами пробежали красные пятна. Их отношения по работе были суховаты, но сейчас ей видимо хотелось хоть с кем-нибудь разделить свой маленький гастрономический праздник.

Сзади с глухим рыком поднапёрли, но Володя успел втиснуться между Капитолиной Марковной и благообразным старичком.

Жёлто-зелёные бананы лежали на потёртом линолеуме прилавка в аккуратных ящичках, экзотические и непричастные рядовому товару. Банки консервированных щей и кильки в томате, дешёвые конфеты, наваленные в картонные коробки, пачки грузинского чая и кофейный напиток трёх сортов, стояли и лежали так, как будто их тут вовсе не было. Каждый банан венчала оранжевая этикетка с надписью «Марокко».

При Володе имелся только рубль, но положение обязывало... «Ммда-а... Один принцип нарушен — влез без очереди, придётся нарушить ещё один — одолжить денег». Он не любил брать взаймы у людей неохотно расстающимися с наличными.

— Капитолина Марковна, не одолжите ли рублей десять? — спросил он горячим шёпотом.

Столешева подтянула сумку до уровня груди.

— Пожалуйста. — В её потухшем контральто вторая гласная неожиданно треснула.

«Такие жертвы нельзя приносить ради двух-трёх килограмм, — подумал Володя. — Три килограмма — это только для Серафима».

— Пять, — твёрдо произнёс он, поравнявшись с весами.

— Давайте по два в одни руки! — взвились женские голоса.

— Мадам, пять. — В его интонациях обнаружилась неведомая галантность, и он улыбнулся продавцу.

Та ответила тусклой, утомлённой улыбкой и стала навешивать два больших пакета, тщетно пытаясь сдуть со лба прилипшую прядь волос.


Закуток под лестницей, приспособленный для фотолаборатории, был тесен. Володя положил пакеты с бананами на стол, а рядом поставил электроглянцеватель. Фотографии, которые сейчас отмывались в тазике с водой, были результатом вчерашней поездки в Зуевку. Произошло это совершенно случайно. В конце рабочего дня ему позвонил районный прокурор Вениамин Максимович Чугунов.

— У нас тут такое дело, Владимир Анатольевич — оказались без фотографа. Оперативная группа выезжает в Первомайский колхоз. Там в деревне старушку убили. Не мог бы ты посодействовать?

Через несколько минут они уже ехали к месту преступления. Проскочив километров пять по асфальту, милицейский газик свернул на просёлочную дорогу, юзя и натужно завывая пересёк распаханное поле, и въехал в лес.

Свет фар прыгал по разбитой колее залитой водой и припорошенной снегом. Дорога часто раздваивалась, и непонятно было, каким чутьём водитель определяет направление. Пока они ехали, Володя нигде не заметил огней, и даже когда остановились и шофёр сказал: «Зуевка», — за стёклами оставалась однообразная тьма.

Все вышли из машины, негромко переговариваясь. По правую и левую стороны неясными очертаниями вырисовывались пятнадцать домов. Тополя и вязы, намечавшие улицу, уходил куда-то вверх, и там невидимо сплетались с бездонными небесами. В них сосредоточилась последняя жизнь деревни, положенной на алтарь хозяйственного "укрупнения" и прелести городской жизни.

— Он бросил её в колодец, — сказал кто-то.

Трое пошли в сторону серой полоски неба, на фоне которой виднелся колодезный журавль. Володя, Чугунов и капитан милиции Паршин, отправились на поиски места преступления. Луч фонарика забегал по заколоченным ставням, отыскивая открытые окна.

Дом убитой старушки выглядел покрупнее остальных. Распахнутая настежь дверь слегка поскрипывала. В сенях Чугунов скользнул лучом по стене, обнаружил выключатель и зажёг свет. Дом разделялся на несколько комнат. В одной из них находилась кровать, прикрытая газетами, с отпечатавшимися на ней следами панцирной сетки; в большой, с тремя окнами, висело зеркало, в центре расклеенных веером фотографий, запечатлевших военную и мирную историю семьи. Мебель и домашние пожитки перекочевали на кухню. У стены стоял комод, сработанный деревенским столяром; рядом -- сосновый стол, исшинкованный и изрезанный до овальных углублений. На огромной русской печи лежал матрас, а на нём, вместо подушек и одеяла, фуфайки. В углу тускло поблёскивали иконы в давние времена писанные мастерами окрестных сёл. Всё пребывало в бедноте и мире. Как сюда могло войти преступление?

— Ничего не трогать, только снимать. — Чугунов внимательно осматривал предметы. — Давай-ка вот это, — он ткнул в стену, на которой остались брызги чего-то тёмного.

Паршин, между тем, залез в подпол. Он что-то там обнаружил и позвал Володю. Спустившись в сырой, тёмный подвал, Володя проследил за волнообразным движением руки капитана. Даже при свете, падающем через западню и щели в полу, можно было разглядеть многочисленные подтёки на внутренней стороне половиц, не строганных досках сусека и куче картофеля. У Володи возникли сомнения.

— Вениамин Максимович, откуда же в старушке столько крови? Похоже, разбили и смывали банку черничного варенья.

Чугунов слез в подпол, отколупнул от доски набухшую почку и, поплевав, растёр её на ладони. Некоторое время он с сомнением изучал полученное образование, а потом попробовал на язык.

— Кровь, — твёрдо заявил он.


Когда с электроглянцевателя на стол, треща, осыпались последние фотографии, в дверь постучали. Не слезая со стула, Володя распахнул её и увидел Чугунова.

— Не помешал? — поинтересовался тот.

— Очень кстати. Как раз всё готово. — Володя кивнул на изогнутую пачку фотографий.

— Так, так… — Чугунов рассеяно повертел снимки в руках. — Хорошо, хорошо… Да вот следствие по делу можно сказать завершено.

— Нашли преступника?

— Да. Сироткин… Григорий Пантелеймонович Сироткин. Сам явился… Впрочем, я не с этим, — помолчав, сказал Чугунов.  — Тут такое дело — ещё убийство. Можно сказать, везёт тебе, Владимир Анатольевич, — добавил он невесело усмехнувшись. — Давай, выручай. С редактором я договорился.

Володя покачал головой: — Ой, сомнительное везение. От ваших дел мороз по коже.

— Сейчас от всех дел мороз по коже. Ну, что, поехали? — Поехали! Заодно и Сироткина отснимем для потомков.


Немного пропетляв, газик, к удивлению Володи, привёз их на ту улицу, на которой он второй год снимал квартиру. Около места происшествия стояла скорая помощь, и крутилось десятка два зевак. Среди легкомысленных раздавались «охи», «ахи», причитания; степенные обменивались уличными версиями и делали заключения; женские голоса сокрушённо твердили: «Матрёна-то, Матрёна!»

Изба Матрёны примыкала к забору и уходила с ним вглубь двора. Сруб её врос в землю, а рядом притулился бревенчатый сарай. Они сползали друг на друга как две подвыпившие старухи, подслеповато поглядывая на толпу квадратиками немытых окон. Сарай служил и прихожей, и отхожим местом. В нём, по кучкам сена и хвороста, жалобно блея, испуганно шарахалась привязанная коза. Ведущая в избу тяжёлая дверь на полстены, моталась на кожаных петлях. В самой избе стоял запах грязи, пота, кислой закуски, водки и табака.

Женщина валялась на полу, обнажённая снизу до пояса. Фуфайка и платье, завёрнутые на голову, словно делили её пополам. Ноги, бёдра, живот и грудь, открытые и окоченевшие уже, производили впечатление мягкости и беззащитности, и казалось, принадлежали ребёнку. Рядом, на полу, стоял гранёный стакан и пустая четвертинка.

В полумраке, на столе, виднелись немытые шкалики, капуста и помидоры, в двух мисках общепита. На обрывках газет лежали селёдка и кильки, а всё свободное место между ними заполняли корки хлеба, селёдочные головы, варёный картофель, какие-то объедки. Видно хозяйка вложила немало усилий для приготовления всего этого изобилия.

Пока Володя делал снимки по указанию Чугунова, Паршин, осмотрев труп, открыл покойную. Лицо женщины оказалось знакомым. Володе доводилось видеть её в продуктовом магазине. Он вспомнил крик продавцов: «Мотя-я-я! Давай кур!» Она появлялась, словно боясь, что её сейчас не узнают, натужно выставляя на прилавок ящики с осклизлым товаром…


Длинный рабочий день подошёл к концу. Уже собираясь домой, Володя вспомнил, что хотел встретиться с Серафимом — его забирали в армию на переподготовку. Он позвонил в Дом культуры. Ответила гардеробщица.

— Тётя Паша, взгляни, нет ли поблизости Сажина.

Через минуту в трубке послышалось горячее дыхание Серафима.

— У аппарата, — браво объявил он.

— Привет, Сажин. Я тут купил целую кучу бананов...

Голос на другом конце провода радостно булькнул. Затем бульканье перешло в слова:

— Старик, тогда так: — у меня идея — нельзя чтобы они пропадали даром. Мы это дело обмоем — устроим прощание рекрута. Смотри, только не слопай их до моего прихода.


Серафим ворвался как паровоз — с большим шумом и на большой скорости. Он сновал по комнате, освобождаясь от бутылок и свёртков. На стол посыпались пирожки, конфеты; шлёпнулась банка шпротов и колбаса. Две бутылки «Дербента» оказались в противоположных концах. Заложив очередной вираж, он схватил бутылку, постучал по этикетке и спросил:

— Пойдёт? — и сам себе ответил: — Пойдёт! А где бананы? — без всякой паузы продолжил Серафим: — Давай сюда!

И он стал конвейером засовывать фрукты в рот, оставляя кожуру где попало.

— Старик, ты где вчера пропадал? Я заходил раз пять.

— Вчера, да и сегодня, я выступал в качестве уголовного фото эксперта.

— Ну!? — Серафим остановился и уставился на Володю. Надкусанный банан закачался около его рта как тигровая лилия. — И что?

— Два убийства.

— Шутишь!

— Да нет, серьёзно. — Володя на разделял легкомысленной тональности разговора. — Представь мужичка: невзрачный, с жидкими волосами, водянистые глаза; они пустые, и вдруг, с неожиданной жадностью впиваются в тебя и тут же убегают. Вся кожа на нём дряблая, а рот полуоткрыт. Этот тип недели две назад освободился, пропил у матери всё, что можно пропить; взалкал ещё, стал требовать деньги, грозить. Мать сбежала к соседям. Позавчера утром он допил бражную гущу и вспомнил, что в Зуевке проживает старушка, одна на всю деревню, а сынок в городе в больших чинах ходит. Гришка к старушке: «Давай бабка деньги!» Она ему: «Сыночек, всех денег у меня семь рублей, а мне ещё до пенсии дожить надо». Он: «Врёшь!» Обыскал дом — ничего не нашёл. Почувствовал в себе силу, стал бабку пытать .Она одно тверди — нет денег. Он её под образа: «Клянись, сука!» Она на коленях, и клянётся и плачет, и молитву творит во спасение. Тут в нём «зашлось», к горлу подступило, в ушах зазвенело — ахнул её колуном, как по берёзовой колоде. «Кровищи, — говорит, — а она дышит. Пьяный сделался от крови, захлестнуло, понесло, — стал насиловать старушку. А её «повело», да она и застыла. Отдышался Гришка, видит — труп, сам весь в крови. Дошло, что натворил. Старушку за волосы в колодец сволок. Полы отмыл, вытер половики и их тоже побросал в колодец. За этим занятием его увидел кто-то — заявил в правление. Пока суть да дело, пропил таки Гришка старушкины семь рублей, а утром подался в сельсовет сдаваться. Да... Такие вот страсти-мордасти.

— Брр, — Серафим потряс головой — Бред какой-то. Только для психиатров.

— Что бы с ним психиатры делали? Гришка вменяемый, всё помнит, всё сознаёт. У него как у царя Бориса бабка в глазах стоит. Деньги пропил, а они «душу, — говорит, — опалили». Верит, что и душа у него есть, и с повинной сам пришёл.

— Это он побыстрей на казённые харчи попасть. Для таких тюрьма--дом родной — не думай, не работай, и помереть не дадут.

— Так-то оно так. Да вот и его что-то коснулось. Сам всё про себя рассказал. Жить говорит, больше не могу... Правда, — подумав добавил Володя, бывает и такое у уголовничков -сладость находят в самобичевании.

— Нет, — Серафим тряхнул головой, — это лучше сразу выбросить из башки. Непродуктивная информация.

— От чего же? И здесь видно то семя — семя добра и зла. Оно ведь без разбора в каждом. В одном лежит как в амбаре, сохнет; в другом — взойдёт — завянет, а третьего — кормит.

— Значит, Гришка — амбар. К стенке!

— Ладно, Серафим, помилосердствуй. У нас-то грешных, надёжные ли тормоза?

— Ой, старик, хватит, хватит карамазовщины. У меня времени мало. Сейчас в ДКа, там часиков до десяти-одиннадцати. А ты пей, гуляй, да меня не забывай.

— В восемь Таня обещала зайти, обнять рекрута в дружеской компании.

Серафим словно споткнулся о воздух.

— Это ты её позвал?

— Да нет. Встретил после работы, сказал, что ты у меня будешь.

— Таня, Таня… Таня, — в голосе у него прозвучала досада. — Иной раз и расстояние требуется, иначе можно увязнуть.

— Не увязайте.

— А как? Там где есть двое — там каждый тянет в свою сторону. Перетянешь -ничего не приобрёл, бросишь — ничего не потерял. Мы всегда остаёмся сами с собой. Альянс хорош, пока есть иллюзии.

— Или реалии удовольствий.

— Не только. Есть и дань общественному мнению. Ты видишь, как тужимся мы, чтобы сохранить парадную благопристойность. Но нам нечем вдохнуть в это настоящую жизнь!

Серафим снова забегал.

— Нет, Вова, Всё ты понимаешь. Тебе хотелось бы увидеть драму, да драмы нет. Просто два человека, способные оценивать свои возможности, стараются внести в общение как можно больше праздника и как можно меньше прогнозов. Когда смотришь в будущее даже идеальных отношений — там тьма печали. Там время, в котором старость, болезни, терпимость или ненависть и, в конце концов, скука, расчёт, привычка. В настоящем этого нет. Мы с ней старались жить в настоящем. Перестало получаться. Да и помимо моей воли у меня появилось будущее — армия. Теперь я ей не пара.

…Роман Серафима и Тани возник на фоне увядающего лета. Начиналась подготовка к учебному году. Окна Дома культуры смотрели на школу; из них Серафим увидел Татьяну. Она появилась в толпе как цветок среди огородной зелени. Некоторое время Серафим вытягивал шею, стараясь проследить её маршрут, а потом поскакал за ней в школу, сообразив, что и сам ведёт там музыкальные уроки. С этого дня их отношения сложились и казались чудесными. Потом почувствовалось присутствие какой-то не выходящей на поверхность борьбы.

— Дело, конечно, ваше, — заметил Володя, после некоторого молчания, — и я тебе не наставник, Сажин. Но я верю в моральный порядок вещей. В двухсторонних отношениях должна быть правда, иначе мы начнём разрушать сами себя. Мне кажется, Таня платит слишком высокую цену в этой вашей забаве. Как человек гордый она не признает себя ущемлённой и будет подыгрывать тебе, но ты для неё значишь больше.

— «Верните мне любовь», — с раздражением пропел Серафим.

— Любовь не подлежит обсуждению, но чувства, подобные вашим, как полудрагоценный камень нуждаются в оправе.

— И что ты предлагаешь?

— Я ничего не предлагаю. Я просто напоминаю, что есть опасность в самозабвенной всеядности эгоизма.

Серафим машинально жевал банан, рассматривая его остатки в глубокой задумчивости. В дверь постучали.

— Можно ли? — раздался голос хозяйки дома.

Серафим встрепенулся и бросился вон, натягивая на ходу пальто.

— Опаздываю, старик. До вечера.

Анисия Лукьяновна посторонилась, пропуская его.

— Володя, я молоко принесла.

— Спасибо, Анисия Лукьяновна, проходите.

Она прошла, поставила банку на стол и обтёрла её ладонью. Обычно словоохотливая и добродушная, сейчас хозяйка казалась подавленной. Лицо её было бледным, и хоть она прятала глаза, видно было, что они заплаканы. Володя почувствовал, что она хочет поделиться какой-то бедой. Видя, что ей трубно начать разговор, он хотел спросить о семье, о здоровье детей, но неожиданно предложил:

— Хотите бананов?

Губы Анисии Лукьяновны дрогнули, и она с трудом подавила вырвавшееся рыдание.

— Ой, Володя, какие там бананы! — Она вытерла краем платка набежавшие слёзы. — Горе-то какое!

— Садитесь, Анисия Лукьяновна. Что случилось? — Володя налил воды.

Она махнула рукой, но присела. Некоторое время, словно в недоумении, молча качала головой и неожиданно спросила:

— Володя, за удавленника пенсию дают?

— Удавленника?! — Володя тряхнул головой — уж не ослышался ли.

Хозяйка расплакалась навзрыд.

— У Софьи-то, моей сестры, мужик нонче в сарае повесился. Срам-то какой! В глаза людям смотреть не могу… Запил он последнее время, неделями дома не ночевал. Я уж боялась говорить Софье, что про него люди говорили — и без того больна. А он, ирод, с Матрёной Сойкиной спутался и…и… — зашлась Анисия Лукьяновна, — порешил её…

Володя невольно вздрогнул. Словно сама судьба разорвав покров тайны и заблуждения опалила сознание. Всё связалось и тут же распалось, зазвенев меж стен беспокойными ударами колоколов. Ему показалось, что вслед за ударами, наполняя пространство стенаниями предстают деревенские тополя, схватившие кронами полы небес и взывающие к отмщению; и поднимается из колодца старуха, с разрубленным черепом преследуя и настигая сластолюбивого душегуба; и в последнем объятии Матрёна набрасывает петлю на шею своего убийцы. Всё это пронеслось как вспышка и исчезло, вернув сознание в привычную реальность.

Анисия Лукьяновна немного успокоилась, и ей захотелось поделиться о непостижимых жизненных превращениях. Охая и ахая, она принялась рассказывать о болезни сестры, о её мытарствах со Степаном; о связи Степана с Матрёной, вплетая в рассказ свои домыслы и соседские сплетни.

— Да и чего грешить на покойницу, — примирительно заключила она, -мужика у ей не было. Прижитой парнишка в разлив утоп. Она, вот, Степану-ту, всю получку на водку и спаивала, да и сама не гнушалась. А Степан-то наш, он как перепьёт — чистый зверь. Он и Софью-то с детишками лупил поленом, — всё ко мне бегали прятаться. Видно и Матрёну по злобе прибил… — хозяйка на мгновенье задумалась, — а хто их знаит… может и совесть мучила, что с детьми его разлучает…

Она опять замолчала.

— О-о-й! — Анисия Лукьяновна всхлипнула. — Детишек жаль — нет спасу. Володя, вы уж узнайте, можно ли на них пенсию хлопотать.

— Выясню. Анисия Лукьяновна. Не дадут детишкам пропасть.


Так неведомо далёкое неожиданно близко подступает к нам, обдав жаром и холодом непонятной, и на первый взгляд, бессысленно-жестокой жизни.

Сегодня утром, когда он снимал мёртвую женщину, он думал о её страшной смерти, о позорной страсти, лежащей на всей обстановке. Всё — и труп, и грязь, и алкоголь, и снедь — всё это отталкивало, но что удивительно, мало задевало его. Быть может причиной тому профессиональное ощущение натуры, отсекающее драму, скрытую за ней… И вот. это постороннее, прямо пришло в его дом. Володя зябко поёжился. Он обвёл глазами комнату — стол, с наваленными на него продуктами, хозяйские половики, сплетённые из трикотажных отходов, и всю, какую-то несуразную чужую обстановку, в которой ему принадлежали только две полки с книгами.

«Надо затопить». Он на ощупь пробрался в хлев и зажёг там свет. В клети заметалась хозяйская коза Белка, поившая Володю своим молоком. Он набрал дров из поленицы и, осторожно ступая в темноте, вернулся домой.

Пока разгорался огонь, Володя повертел в руках бутылку «Дербента», прикидывая, можно ли из этого извлечь пользу; подошёл к книгам, но и читать не хотелось. Он открыл печь и подвинул кресло поближе. Дрова ярко пылали и потрескивали, обещая ненастье. Ему хотелось только сидеть и смотреть на очистительный бег пламени, пожирающего оцепеневшую жизнь сосны и берёзы, и отдающего её этому дому…


Стук в дверь и голос, накатываясь словно издалека, и захватывая внимание, вошли в тишину его размышлений. Володя повернулся, с трудом освобождаясь от видений навеянных огненным танцем. Начиналось новое действие дня, но казалось, он вместил их уже так много, что для нового уже не имеется места. И только поняв, что это Таня, он сообразил, что, несмотря на темноту, времени ещё мало.

— Салют! — Володя включил свет.

Таня всегда входила как бы внутри облака, в котором ей принадлежало всё -и мир запахов, и блеск глаз, и звуки речи, с чуть смягчённым «р», и само движение.

— О-о, — она оглядела стол. — Здесь много предметов, но нет праздника. Им всем надо искать новые места.

Володя понимал, что так она преодолевает небольшое замешательство, которое всегда испытывает женщина, оказавшись наедине с мужчиной.

— Если вещам можно помочь — помоги им, — предложил он.

Таня улыбнулась и приступила к действию. Она быстро передвигалась по комнате, расставляя беспорядочное скопление вещей по тем местам, которые уже имелись в её мысленном преставлении, как будто только восстанавливала уже существующий и известный ей одной порядок. Она видела то, что могло привлекать или радовать и поворачивала к себе этой гранью. Володя наблюдал как возникает гармония и, вплетая новые впечатления в своё настроение думал, что нет ничего случайного вокруг нас. Окружающее как сеть накрывает каждого человека и делает видимым свой улов. Он чудовищен или прекрасен. Смысл или небытие извлекаются из одного невода. Какие различные картины создаёт один и тот же атом! Но только доброе сердце видит грань доброго там, где она открыта на всеобщее обозрение. И ещё Володя чувствовал внутреннее напряжение Тани. Он хотел бы помочь, но не знал, как сделать это, не задевая болезненно чувства.

— Серафим обещал часикам к десяти, — бодро произнёс он, — а мы можем пока что-нибудь съесть и выпить.

— Володя, мне ничего-ничего нельзя. Я со всех сторон ограничена рамками разумных рекомендаций, а у тебя всё слишком сладкое, слишком жирное или слишком крепкое.

— Не только, — запротестовал Володя, — есть и бананы.

— Подумать только, бананы… — мечтательно произнесла Таня. — Спелые они очень хороши. Но мне их тоже нельзя — ведь они сплошной крахмал; вот разве только один-единственный.

Таня выбрала жёлтый банан, отклеила этикетку «Марокко», и вертела его в руках, словно забыв, для чего взяла.

— Ничего-то мне нельзя… Смотрю иногда на себя в зеркало — ну прямо ребёночек. Такая румяненькая, гладенькая, а ведь внутри гнилая… Знаешь, а Серафим наверно не придёт, — неожиданно добавила она без всякой связи, взглянув Володе в лицо, словно желая прочитать ответ на своё утверждение.

— Обещал, — возразил Володя. — Да и куда он денется?

— Что-то не так у нас получилось. — Таня вздохнула. — Когда я увидела тебя с Серафимом, я подумала: вот на этого человека можно положиться, а он — динамит, с ним только под откос…

Она помолчала.

— Володя, давай-ка, зажжём вон те свечи и посидим около огня.

Таня взяла подсвечник с тремя свечами, зажгла их и поставила на край стола.

— Нам ведь ждать ещё два часа… Подумать только, вместо того, чтобы готовиться к урокам, я сижу здесь и жду неизвестно чего.

В полумраке глаза её стали огромными и в них вспыхнули отражённые языки пламени.

— Володя, ты не возражаешь, что я села на твоё место?

— Нет.

Они помолчали. В тишине ожили посторонние звуки — звенящее в стекле отдалённое жужжание автомобиля, томящий собачий вой и другие звуки жизни маленького городка, входящие в тёмны окна. И всё же это была тишина, которую только подчёркивало лёгкое потрескивание дров.

— Володя, вот если бы я была твоя сестра, нет, дочь. Да, представь, что я была бы твоей дочерью... Ты видишь нас с Серафимом. Мне кажется, что ты знаешь о нас больше, чем мы про себя. Скажи, Володя, что бы ты посоветовал своей дочери?

Володя помолчал.

— Вообще-то вы странный дуэт. Нет, Таня, не знаю я о вас больше, чем вы сами о себе. Если в Серафиме мне понятно почти всё, то твоё поведение, да и ты сама… иногда такая непоследовательная, если не сказать, что странная, — он подумал подыскивая выражение, — как будто тебя преследуют.

— Таня быстро взглянула на Володю.

— Значит, это заметно? — Скорее утвердительно, чем вопросительно сказала она. — Да, конечно…

— У меня действительно всё не так. Начать хотя бы с того, как я попала сюда. Ведь я жила в Ленинграде, там училась, закончила аспирантуру и даже защитила кандидатскую. Мне надо было спешить — ведь у меня врождённый порок сердца. Там где у всех клапан из плоти, у меня из капрона. Вот я и спешила оставить поменьше белых пятен в жизни. Когда училась в аспирантуре — вышла замуж. Всё было впереди, и болезнь казалась пустяком, временной неприятностью. А замужем меня и схватило… Поглядеть со стороны — здоровая баба, кровь с молоком и всё такое прочее. А прихватит — лежу синяя и дышу, как пойманная рыбка. Несколько раз такое произошло на глазах Валерия. Он возил меня по профессорам, и они вставили вот сюда капроновый клапан… — Таня показала на грудь. Она рассказывала о себе наигранно, и как бы забавляясь.

— А от Валерки я сбежала. Это тоже целая история. Он хороший, добрый, внимательный. Я даже верила, что он любит меня. Но… Но… Смотрю я на людей здесь, в провинции — они не дорожат успехом и престижем, так как в городе. А в городе… особенно в научных кругах… Валерка был очень сильно заражён всем этим. Успех был для него, пожалуй, главной жизненной ценностью. Как я могла чувствовать себя рядом с ним? — Конечно обузой. И я ушла. Это оказалось не очень трудным. Правда, первое время мелькало что-то вроде надежды — вот он придёт и скажет: «Дорогая, я без тебя жить не могу!» Ну, и как-то подтвердит это. Ничего такого не случилось. Правда он прислал письмо, где упрекал за горячность, щепетильность и принципиальность, говорил, что любит, ждёт… Но писал он какими-то лозунгами, и я так поняла, что он собирается жениться. Вот… Я уехала сюда, к тёте, учить детишек. И мне это понравилось больше, чем работа в институте.

Таня глубоко вздохнула.

— Но что и говорить, всё равно это был удар… Когда начинаешь копаться в себе, столько всякого находишь — что ты и не очень хорошая, и слабая, и так далее и так далее. И вдруг — удар. И только хватаешь воздух открытым ртом, а в голове пустота и нет возможности удержаться даже за эти соломинки. Я почувствовала себя тогда не только одинокой, но и обречённой на одиночество.

Она помолчала.

— Можешь теперь представить, что означал для меня Сажин.

Некоторое время она смотрела на огонь, собираясь с силами или в сомнении — стоит ли продолжать. Почувствовав неловкость долгой паузы, Таня взяла кочергу, чтобы пошевелить угли. Странно было видеть её руки за этим занятием — её тонкие, длинные пальцы, обхватившие стальной прут. Было непонятно как они встретились в таком сочетании.

— Мне кажется, что у меня мужской склад ума — я всё стараюсь понять и объяснить. Женщины живут более чувствами, чем разумом. Вот и с Серафимом, я всё объясняла, понимала и обнаружила, что мои собственные чувства — это чувства моего пола, чувства женщины. Мне нравилось в нём всё. В нём так много хорошего и он ни на кого не похож. С ним интересно — у него самостоятельный ум, который в постоянном движении. Мне нравилась его одарённость, сила, нежность, то, что его любят дети — они ведь чувствуют добрых.

Таня умолкла и взглянула на Володю.

— Я вот взглянула на тебя и подумала: а как звучат в твоих ушах мои слова? Ты наверно думаешь: «Бедная Таня, она ищет хоть какой-то поддержки, ей хочется, чтобы я вдохнул в неё надежду». Так ведь?

— Нет, не так. Мы живём не среди людоедов. Другой вопрос, что не все об этом догадываются. Всё может быть в человеке — и сочувствие и сострадание, и понимание. Понимание похожее на сопереживание и причастность к человеческой боли.

— Ах, Володя, если бы это могло уничтожить наше одиночество!

— Мне кажется, что там, где есть два человека, может быть и единство. Надо учиться относиться друг к другу как к собственному продолжению. Это получается, когда мы способны принять моральную ответственность. Но если один смотрит на другого потребительски, он неизбежно теряет. На этом и основано удивительное заблуждение, что наше счастье может от кого-то зависеть. Мы желаем получить то, что не хотим давать сами. Чаще всего здесь и источник одиночества…

Володя почувствовал, что разговор принимает слишком абстрактную форму и если он продолжит мысль, Таня вряд ли поймёт его правильно, поэтому он вернулся к тому, что волновало её сейчас:

— Вот эта сложность в ваших отношениях, она появилась не после того, как он узнал о твоей болезни?

— Нет. Ему не свойственна выгода. Тут другое. Может быть, я стала слишком откровенно покушаться на него… Нет, я ничего не предлагала, напротив, я сказала, что никаких гарантированных отношений у нас не получится, никакой там семьи и прочее… Понимаешь, Володя, в нём так много энергии, так много жизни. А я как пустой сосуд. Он словно наполнял меня. И вдруг, что-то случилось. Как будто он перестал излучать энергию. Я пыталась понять. Ведь он не эгоист. Вернее, его эгоизм не проявляется в области наших повседневных интересов. Он может пожертвовать чем-то, быть может, даже собой. Защитить. Но он слишком любит свои удовольствия. Они питают и наполняют его. Этот принцип наслаждения словно встроен в Серафима как некая первородная идея. Иногда я остро замечаю в нём это и невольно думаю вообще о гедонистических теориях. Они возникают в таких телах и получают обоснование в таких мозгах, как у Сажина… И тогда я обнаружила, что он наполнял меня энергией не для того, чтобы одарить, а для того, чтобы всё это снова возвратилось к нему… Было и ещё что-то. Ведь у женщин эмоции намного сложнее сопряжены с физиологией. Я не всегда могла звучать с ним на одной ноте. Быть может, тогда наш дуэт становился менее интересен для него? Но ведь мне хотелось не только этого. Мне хотелось верить в прочность его поддержки. И вот…

Таня надолго замолчала.

— Я успокаиваю себя тем, что он всё равно уходит в армию. Пусть два месяца--их надо выдержать, а потом и ещё два месяца после этого, потом год… Но что такое для меня два месяца?! — Голос Тани задрожал, и в глазах появились слёзы: — Я беременна от него, Володя!

Она опустила голову, плечи её заострились, и ей стоило большого труда подавить рвущиеся наружу рыдания. Таня встала, подошла к столу, и, ища какой-то механической поддержки, что-то переставила на нём. Снова села, поворошила угли в печи, вложив в это действие энергию своей боли, и, овладела собой.

— Врачи категорически запретили мне рожать. Валерию они сказали: "Если хотите видеть супругу живой — оберегайте от беременности". Он сказал мне. Я приняла это так, как видимо и хотел Валерка — что не нужна ему без способности продолжить род. А вот теперь, сейчас… Не знаю, какую надежду мог внушить мне Серафим? — Всё ведь ясно. И казалось, мой разум такой холодный и трезвый; и что у меня составлен график жизни, и я его выполню. Всё взлетело на воздух, всё…

Неожиданно Таня улыбнулась: — Есть у нас кот, который обожает рыбу. А у него на неё аллергия — как поест — на морде выскакивают нарывы. Но от другой пищи отказывается и голодает по несколько дней, домогаясь рыбы. Удивительно наблюдать, что даже у животных есть свои пагубные страсти. Вот и я похожа на этого кота — делаю всё, что мне прямо запрещено…

"Кто же предписывает эти запреты?" — подумал Володя. Когда приходит любовь, в блестящих трубах которой отражена сама вечность, исчезает жизнь потребителя. Любовь возвращает человеку первозданное естество и повелевает так, как и должна повелевать живущая в нас, но заглушённая неведомо чем природа. Естество разверзлось в Тане как огненная бездна, требующая осуществления женщины и матери, и она бросилась вниз, не размышляя об опасности.

— Я не задумывалась над тем, для чего пишут завещания, а вот сейчас мне пришло в голову такое: капиталы надо оставлять тому, кому доверяешь. Прими, Володя, как знак доверия мои сомнительные капиталы, — Таня принуждённо улыбнулась, давая понять, что желала бы исповедь свести к шутке.

— Рано, дорогая, делать завещания. В жизни самое естественное — смерть. Мы просто должны учитывать, а не жить в состоянии исполнения этого. Наше дело — жизнь. Многие живут подобно трупам, а тебе захотелось вместить то, что тебе и положено. И тебе удалось. Так зачем же вытряхивать из себя настоящую жизнь?

Володя смотрел на Таню и думал: "Что ей сейчас мои слова? — она в недоступной дали своих мыслей и ощущений, а горькая исповедь — попытка ускользнуть от одиночества .Согреет ли её надежда стать матерью или она будет мысленно погружаться в холод небытия? Как возвращается к человеку жизнь перед лицом смерти? Разве способно озарение, освещающее величие и бессмертие нашего существования пробиться в крепость, построенную потребительским эгоизмом современного человека? На это может ответить только сама Таня."

Таня ничего не ответила. Что-то словно изменилось в ней. Несколько минут она сидела с неожиданно непонятным выражением лица, и вдруг, резко встала.

— Ну, спасибо тебе за всё, Володя, пойду.

— Может быть, дождёмся Серафима?

— Нет, мы его не дождёмся, — сказала она уверенно.

— Как не дождёмся?

— Я его видела сейчас.

— Не понимаю, где ты могла его видеть?

— Иди-ка сюда, садись. А теперь взгляни во-он туда.

Володя понял. Он специально установил зеркало так, чтобы в нём отражалось окно, когда он сидит у печки. В зеркале было видно кто поднимается на крыльцо — к нему или хозяйке. Наверно Серафим заглянул в окно.

— Он увидел меня и сейчас прячется, где-нибудь ожидая, когда я уйду. Не будем томить Сажина. Ведь ему хочется выпить и бананов поесть.

Володе стало горько за Серафима и Таню. Он почувствовал, как рвутся неуловимо тонкие, едва возникшие нити доверия и духовного общения. Сейчас она видела в нём друга того — враждебного.

— Не стоит так, Таня. Не опирайся на плохие чувства. Кроме боли у них ничего нет. Пока человек не понимает правды своего положения, он легко поддаётся и малодушию и слабости. Найди в себе силы принять правду, и ты поймёшь, что не одни герои поднимаются в атаку. Ведь если он уже чужой, стоит ли злиться на постороннего человека?

— Философ ты, Володя — Таня хлопнула его по плечу. — Ну, ладно. Пока, философ, пойду. — В её голосе прозвучала глубокая отчуждённость.

Они вместе вышли на улицу. Землю слегка припорошило снегом. Володя увидел следы оставленные Серафимом — чёрные на белом. Они поднимались на крыльцо, но не уходили назад. Значит, прячется где-то в сенях. Он представил, как Серафим сидит в темноте, дышит запахом соломы и навоза и с недоумением спрашивает себя — какие же чувства заставляют его торчать здесь.


У соседей напротив горели окна. Там жила Софья, сестра Анисии Лукьяновны. Падающий снег приглушил отдалённые звуки, лишь было слышно, как голосит и причитает вдова, и ей вторят осиротевшие дети. Не оглядываясь, уходила Таня, погружаясь в белую пелену.

Внезапно, стирая все видимые очертания, снег повалил с неожиданной силой. Он сжал мир до ощущения единого сознания, и сознание в белом плену вдруг обрело беспредельность. Володя отчётливо представил эту сосредоточенную в капле вселенную, связавшую его со всеми существами планеты и их бесконечную разобщённость. У него не было больше желания что-то говорить Серафиму.