Часовые тишины

…Бугристых стволов силуэты —
Как в капище древнем волхвы:
От солнца сокрыли секреты
В подлеске, на дудках травы.
Вгляжусь цепко в сумрак шуршащий,
По имени лес назову…
Из дивной, таинственной чащи
В ответ всё «ау» да «ау»…

Свежий западный ветер вовсю озорует по просёлку: трясёт соцветия пижм, пригибает блеклые мощи полыней, гоняет шустрые смерчики пыли золотистой колеёй. Ржаной клин, уходящий за окоём, волнуется, словно море.

Рожь уже достигла той стадии спелости, когда растение становится серебристым от воскового налёта. По этой самой причине, освещённые ярким солнцем поля, взбудораженные ветром, отливают заслуженной сединой. Стоя у кромки посевов, поневоле любуешься тем, как тугой вал воздуха гонит и гонит перед собой к далёкому горизонту поблёскивающую серебряную полосу. Не успевает она сокрыться из глаз, как вослед ей стремится другая. Когда в токах воздуха возникают завихрения, ветер уже не расчёсывает, а просто треплет рожь, подобно тому, как добродушный отец сильной и ласковой рукой взъерошивает волосы на сыновней голове. Трепетная, отрадная сердцу картина, стоящая того, чтобы позабыть на десять минут обо всём прочем, созерцая дивное зрелище:

…И осередь бескрайних нив
Стоял и наблюдал,
Как тот серебряный отлив
За далью пропадал…

Гнусавый крик канюка, сносимого ветром, словно бурый осенний лист, снимает накатившее было наваждение, возвращает к действительности. Да, подобное можно наблюдать часами, но есть и другие дела! А сломленный серебристый колосок берётся с собой на память об этих минутах, залогом и талисманом верности неброскому, но такому милому краю:

…И так красив был блеск седин,
Что я с собой унёс
На память долгую один
Из пепельных волос.

В природе ничего не бывает зазря. Любое растительное сообщество, каждое живое существо зачем-то нужны, кому-то служат. У кого язык повернётся сказать, что девственные ландшафты, не осквернённые ещё людской деятельностью, некрасивы и требуют «улучшения»?! Но сколь печально лицезреть сведённую под корень берёзовую рощу, упрятанную в трубу речушку, воды которой напоминают канализационные стоки, лесную поляну, обращённую в помойку! А ведь ответственные за подобное стремятся отдохнуть отнюдь не на зловонной городской свалке. Нет, они едут к лазурному морю, на золотистые пески утопающих в зелени райских островков, кои ещё не успели загадить их зарубежные «единоверцы». Земля, может быть, и велика, но нетронутых уголков на ней становится год от года всё меньше и меньше…

Впереди, на фоне густо поросшего вековыми деревьями кладбища, рядом с руинами обезглавленной, разрушенной церкви вспыхивают светлые сполохи. То ветер, недавно чесавший на пробор ржаные поля, играет листвой серебристого тополя. А та, озаряемая солнцем, обращая к наблюдателю то тёмный верх, то светлый испод, и порождает этот удивительный эффект:

Темнел просёлок глиняной коростой.
Расплавившимся днём
Светился старый тополь над погостом
Серебряным огнём…

А вдали, за этим волшебным сиянием, за шелестящими о чём-то сокровенном полями злаков, маячат леса, природные фабрики кислорода, неистощимые кладези богатств, источник моего творческого вдохновения, часовые, хранящие в недоступных иным страстям уголках души тишину и покой…

Просёлок виляет в сторону, разрезая буйный поток клеверов. Головки цветов дрожат, качаясь под ветром, словно дразнится засеянное красным клевером поле десятками тысяч маленьких розовых язычков. Вот вредина! А может, и нет. Дразнится — значит, приглянулся ему, вот и хочет, чтобы внимание обратил. Не волнуйся, полюшко! И тебе достанет места на листах пухлой тетради, будет и тебе награда за неравнодушие:

…Им, полям, какая разница:
Проходи — и будь таков.
Ну а это — это дразнится
Сотней тысяч язычков.

Древний, потемневший, покосившийся сруб, стоящий близ поля, окружён разливами цветущего июльского разнотравья. Уж не знаю, чем он служил ранее, амбаром или сеновалом. Но ныне, неописуемо обаятельный в своей глухой заброшенности, он более всего смахивает на одного из тех добрых дворовых духов, что веками блюли чин и ряд в крепких крестьянских хозяйствах. Сейчас же, когда всё пошло прахом, коротает бедолага дни в горьком одиночестве, с грустью размышляя среди отуманенных полей о минувших днях:

Вечер был сероглаз, вечер был синегуб,
Словно спелой черники отведал в лесах.
Выпах сеном и смолью заброшенный сруб,
Что у тихого поля стоит на часах…

Опушка. Фиолетовые теремки люпина. Заросли луговой ромашки, хлещущие по колёсам на заброшенном просёлке. Поющие в унисон с ветром светлые березняки. Скопища переросших валуёв и чёрных подгруздков, раскиданные меж стволов. Прозрачно-красные ягоды костяники, подобные созвездиям рубинов в брошах модниц. И вкус, и цвет, и даже плод-костянка «северного граната» — как у южного собрата. Собери мимоходом горсточку, потешь себя кисленьким!

А вот и старый ельник. Ветер скулит где-то в вершинах деревьев. Внизу же, в царстве мхов, прелой подстилки и голубоватых лишайников — тишь да гладь, вековечный покой и сумрак. Многие недолюбливают густые ельники, но, для непредвзятого глаза, сумрачность и таинственность придают им особый, волшебно-сказочный колорит. Иногда, когда пробираешься еловой чапыгой, так и кажется: вот-вот, ещё немного, и расступятся мощные бугристые стволы, открывая взгляду крошечную, сокрытую от любопытных глаз полянку со стоящей посередь неё избушкой на курьих ножках…

А ведь прототипы сказочной Бабы-Яги действительно существовали в ведические времена Святой Руси. Превращённые глупой молвой в кровожадных уродливых чудовищ, на самом деле это были люди великой святости и огромной силы духа. Верные обету, удалялись они в глухие лесные скиты и жили там долгие годы в полном одиночестве, питаясь тем, что даст лес да добрые люди, изредка навещавшие обитель. В своём затворничестве творили они молитвы, тогда называемые ягьями. И именно подвиг людей, совершающих ягьи, повторил через тысячелетия преподобный Серафим Саровский, удалившись от мира в дивеевские чащи и став там величайшей святой личностью в истории новой Руси.

Давно уже канули в Лету те времена. Не стоят более в непролазных некогда лесах жилища подвижников, — маленькие, но ослепительно-яркие оплоты духовности. Да и сами леса уже не те. Всё больше порубки, заросшие сорным мелколесьем, тянутся порой на целые километры. А спелый боровой лес, в большинстве своём, давно сведён — и отправлен куда подальше. Но не перевелись ещё люди, для коих широкие нивы милее закатанных в асфальт площадей, зелёные своды леса желаннее каменных джунглей городов, размеренный уклад жизни отраднее суеты мегаполисов, которые, по сути своей, более центры разрушения культуры, нежели её средоточие. Земной поклон вам, кто живёт по сему!

Ветер шумит в вершинах елей и сосен. Молодые осинки на опушке словно зашлись в аплодисментах щедрому июлю. Лес глухо гудит, будто напевает древнюю, забытую всеми, кроме него одного, песню без слов, не имеющую, кажется, ни начала, ни конца. Что-то грустное, тоскливое, и, вместе с тем, завораживающее есть в этих звуках. Хочется слушать и слушать их, попутно собирая по бледно-зелёным мхам жёлтые грибы лисички, чем-то похожие сейчас на россыпи тусклых золотых монет. И в какой-то момент, по неисповедимому, снизошедшему свыше откровению, вдруг ощутить себя частью этой песни.

Назавтра ветер утихнет. Утихнет и лес, молчаливо, смиренно встречая трепетно нарождающуюся зорьку, провозвестницу нового дня. И когда я, с первыми лучами солнца, позолотившими наговорившиеся, напевшиеся намедни вершины приду сюда, леса предстанут передо мной в своём истинном обличии: часовых тишины, извечных хранителей благости и покоя.

Июль1999 года — февраль 2003 года