Из цикла стихотворений «Что наша жизнь?»

* * *

Он любил ходить по крышам
и смотреть в чужие окна,
напевал тихонько «Мишел»,
заворачивался в кокон
лучших песен «Битлз» и «Смоки»,
был продвинутым студентом,
посвятил любимой хокку,
относился к интровертам.
В раздвигавшихся портьерах
было жизни мельтешение.
Ветер дул сырой и скверный —
до простуды, в горле жжения,
до ночных видений пылких,
где он плавает над миром,
где он падает в опилки
в физкультурном детстве мирном,
где он слушает пластинку,
что ему поставит мама,
про рябинку и калинку,
где не манит Фудзияма,
где он сильный и болезный,
где он слабый и здоровый,
где звучат простые песни
в мире сказочном и новом,
где на сакуре цветущей
есть один цветок желаний.
Он пьянящий и зовущий,
он за гранью понимания.

Шмель

1

Что наша жизнь? Игра? Игра — повсюду.
Вот в комнату влетел апрельский шмель.
Вот он исследовал на кухне всю посуду
и энергично вылетел за дверь.

Он поиграл на потаённых струнах
моей души, забывшей вкус тепла.
Он не коснулся холода стекла,
купаясь в бархатистых звуках.

Гудящий луг его увидит в мае,
когда трава повсюду прорастёт.
Он в общий хор мелодию вплетёт
и на своём кларнете проиграет.

2

Лечу шмелём, влетаю в затхлость комнат,
распарываю воздух наугад.
Мне говорят: «Жить надо тихо скромно —
уменьшится количество преград».

Но кто из нас не упирался в стены,
кто лбом не бил в железо косяков
до слабости, до дрожи подколенной,
до появления новых дураков?

Кто не ломал в бою мечи и копья,
оставшись с продырявленным щитом,
тот не летал и крыльями не хлопал
и был ничем при этом и при том.

* * *

Нет у моей Родины,
вставшей с колен —
ни капель успокоительных,
ни таблеток «Нурофен».
Есть руки вымерзающих
зимой рек;
есть заросшие пастбища,
звонкий имярек;
есть ещё угловатые
профили серых крыш,
сиреневые закаты,
выстреливающая в небо тишь;
на дорогах ухабистых —
солома жёлтая шалаша;
есть у моей Родины
 непокладистой
печальная, светлая душа.

Русь-птица

(цикл стихотворений)

1

Перелистывая страницы многих книг,
переживая дни и месяцы,
ты, как прилежный ученик,
учишься преодолевать лестницы —
зримые, гладкие на ощупь; вот ещё одна ступень
подоспела, зовущая ввысь неуёмных странников.
Взбираешься по ступеням целый день,
и даже месяц кажется маленьким.
Нужны крылья. Но где их взять?
Дедала не попросишь — он утонул в истории,
как тонет в воспоминаниях тёщи непутёвый зять —
но это издержки меланхолии.
Нужны силы. Хватит ли сил?
И ты, как лётчик, принимаешь решение:
хватит, хотя до вытягивания жил —
секунда плюс земное притяжение.
И вот ты взлетаешь… Вокруг тебя облака.
И птицы, птицы, птицы летают с птицами.
Немеют крылья… руки… руки… рука,
внизу принцессы шмыгают с принцами;
территории делят шейхи, короли —
такие, право, муравьи плюгавые —
мало им, мало; больше им надо земли;
голоса раздаются ржавые.
Не знать их, не ведать, просто забыть
обычаи эти средневековые.
Учиться видеть свет, уверенно летать-жить,
горизонты открывать новые.

2

Ты, беззащитный птенец, Русью-птицей
вскормленный, заласканный синими далями,
не желаешь знать других птиц: европ-павлинов,
америк-беркутов, всяких пташек-австралий.
У Родины-птицы будущее спрятано в небе;
кружиться ей и кружиться, хищных варягов
разгонять, перегрызать стальные стебли
сотен войн, не ронять хоругвей, стягов,
летать под облаками и парить над полем
Куликовым… Бородинским;
славные полёты в просторах безбрежных, вольных
будут длиться.

3

Ты запомни, птенец желторотый,
гнездо своё тёплое покидая:
Русь-птица одолела птичьи дивизии чёрные,
 полки, роты,
расчистила для расфуфыренных пигалиц
 синие дали.
И, что б ни чирикала братва забугорная, хлёсткая,
с ярким окрасом перьев,
нас поили наши белые росы,
нас спасала православная вера.

4

Ах, как они теперь чирикают —
красавцы империи Римской,
а бывало — в те века —
 с клёкотом, криками,
один из них хотел затмить сфинкса,
но умер сравнительно рано, * проклинаемый
многими, страдающими лизоблюдством,
теперь их потомки, кем-то подгоняемы,
захлебнувшись распутством,
рисуют на своих крыльях свастику,
подзабыв, как получали трёпку,
пишут заново не историю, а фантастику,
наполняют её всяким трёпом.

Примечание:

Речь идёт о римском императоре Нероне.

5

Судачат о несгибаемости своей и величии,
о плохих русских, о странных алконостах и сиринах,
что жили в славянском царстве птичьем,
сведения их, дескать, выверены,
а их мифология красочнее и отличнее.
Птички их стимфалийские —
хищные зело, стреляли стальными перьями.
Но Геракл олимпийский,
прогнал их один, (без Цербера).
Однако жутко и холодно пробираться болотами стигийскими,
если Орфею верить сладкоголосому.
Что ж опять идеи арийские
липнут к ним
 и в воздухе
 европейском
 носятся?

6

Птицы, ходящие по земле,
сверкают птичьим оперением,
принимая небо за плен,
и-м-ти -ру-ют пение.
А честно молчать
и не давиться звуками —
это выход (лучший при чём),
нежели выть и трясти
гребнями, как монголы луками.
А учить других летать —
не для страусов
 занятие
 кляузных,
головой в песок — хвать!
А если рыбёшкой — так плавать в Яузе
и чешуёй блестеть
под слоями водными, тонкими;
петь хочется им, петь
голосами звонкими
 в облаках;
выбор же толкнёт
подружиться с кормушками,
и вы — с виду правильные из года в год —
позабыв о поющем Пушкине,
о сжимающем зубы в замок,
летящем над горами Лермантове,
вы скалозубые, вам не в урок,
трясёте своими аксельбантами
перед челядью, которая летит
задом вперёд, как колибри, и
вам спокойно и сытно, вам не грозит
тряхнуть проржавевшими калибрами.

7

Чирикайте воробушками, ухайте ночными совами
в подворотнях джунглей стальных,
все песенки ваши не новые;
в отличие от блатных —
вы жонглируете смыслами,
что-то лепечете про народ,
пытаетесь задавить умными мыслями —
получается наоборот:
трясёте голосовыми связками
перед пахарями, но всегда
они вас посылают с вашими сказками —
они же люди труда.
Говорите о фантастическом будущем,
но каждый из вас — врун,
мягче сказать: не больше, чем
 птица-говорун
 подвыщипанная,
мечтающая слетать на острова Сейшельские,
 Канарские,
точно уж — не в тайгу.
Всем вашим словесным шелестом
гоните вы — пургу.

8

Жизнь птичья проходит в полётах,
а жаться к земле — участь енотов,
ужей, змей.
 (Из откровений пилотов:
птицы в небе становятся добрей).
Сидит на пеньке хлипкий орнитолог,
отслеживает миграции пернатых. «Жизнь
пролетает». «Многие не любят холод»,
«иных не пугает кризис,
но страшит жена во гневе,
и надо поставить барьер», —
орнитолог фокусирует мысли,
направляет их в цель;
сетует на своё несовершенство; выси
дырявит старательный шмель.
Орнитолог часто грустит.
Ему немного льстит
научный скарб: бинокли, кольца, сети.
 Он романтик,
а ещё жена, дети.
Обещание гарантий…
достойных зарплат:
через год повысят оклад.
Мысль, притянутая к плюсу,
соскальзывает в минус —
благодаря непонятному грузу
(словно компьютерный вирус),
с целью — «чего-то найти»,
будто упрямый тин.
«На земле нет птичьего рая,
и, вообще, на земле нет рая», —
он размышляет. Готов
отследить миграции птичьи
в самом начале мая —
в отсутствие жестов, слов.
Отступает понемногу безнадёга,
и в сознании шевелится мысль всерьёз
о том, что выпрямится вот-вот дорога
и в сад домашний прилетит сирин и алконост.

9

Как поживаешь, механический соловей,
заведённый на сто оборотов?
Уши слушателей пожалей —
всего-то.
Император выздоровел, с другим
императором потягивает сакэ, в саду сидя.
Ты раздружился давно уже с ним.
Чем же тебя он обидел?
Он любит розы, пионы, клумбы хризантем,
не терпит вранья и фальши —
в пении соловьином, в развитии тем
может уйти дальше
твоего (извини за повтор)
механического клюва;
ведь лучше нести банальный вздор,
чем металлическими нотами хлюпать,
как ты, который попадает всегда в такт,
но в мгновенье ока превращается в нолик —
без ключика; с ключиком всякий дурак
изобразит мелодию, даже бездарный дворник.
Придворные без ума от тебя,
пустая, бездушная игрушка.
Гладят лакированного тебя,
внимательно слушают.
Но вот кончается твой завод,
император допил сакэ и сад покинул.
Девяносто семь… восемь… девять… последний оборот,
завтра гости двинутся из Пекина.

10

Собравшимся тихо жизнь проживать лучше молчать?
Если есть сила и голос, не лучше ли петь,
надрывно кричать,
но не сопеть в рукав и не робеть?
Принцип молчания прост:
ты — в арктическом отчаянии
таком, что по коже — мороз
стоградусный,
 птицы на лету вмерзают в воздух,
и ты обнаруживаешь нечаянно,
что ледяные комочки — это слёзы…
жизнь проходит вскользь;
это выгодно молчать, остаёшься цел;
тебе говорят: золото —
твоё молчание, не вплываешь в прицел
языкастых снайперов, в оптику сплетен;
но обдаёт молчащего холодом
 ветер
и превращает в цель,
выдувает из души тепло;
когда-нибудь, может, согреешься,
лёд превращается в стекло
гербария, за которым бабочки-эмоции,
но остаётся слово «надеешься»:
душа не свинец, не стронций,
к ней не примёрзнет зло.

11

Каждая птица, оторвавшись от земли,
норовит найти силовые линии,
как ищут попутного ветра корабли,
расправив паруса — белые, синие.
Человек, оказавшись в самолёте, летит,
молчит, говорит; иные пьют горькую,
другие неподвижны: памятники — металл, гранит,
кто-то икает и ойкает.
Цели большинства эфемерны: прилететь, посмотреть, забыть,
последний глагол — неизбежность, причуда времени,
сопряжён с возрастом, усмиряет прыть,
освобождает память от бремени.
Что остаётся в жизни? Любить.

12

Ты рождён свободным, как птица,
как воздух, как в ручейке вода.
В небе ночном эфир струится,
полыхает звезда.
Свобода — такое сладкое слово;
о нём тоскуют серые города.
В небе утро зарождается ново —
желтеет звезда.
Серебристая луна, огромная птица,
роняет в твои руки свет-грусть.
Но в сердце радость струится,
 струится —
вокруг тебя Русь.

13

Вокруг тебя Родина, заполненная птицами,
сама превращается в птицу,
есть куда лететь ей,
 жить,
 стремиться.
Помогать другим — это сильного принцип.
Крепость государства любого измеряется традициями,
силой духа, силой слова,
воинственностью, многими принципами,
в которых есть основа
со слагаемыми милосердия,
добра, порывов сердечных, верных.
Русь — государство горячих сердец,
согретых православной верой.

14

Надежда и любовь теплятся в душе,
ты их взрастил годами. Открытые двери, окна —
это желание воздух замшелый
выгнать вон. Мир настоящий соткан
из созвездий, планет, поэтического вещества,
которое склеивает слова, из глубин их извлекая
сердечных, речных, морских. Кристалл
чувств прозрачен, но хрупок. Книжки свои листая,
не забывай, что в них
железными мускулами
 играет слово,
и каждый прорастает стих,
и всё начинается снова.

Из цикла стихотворений «В поисках Японии»

1

Маленьким кусочком золота
жила в нём душа самурая.
Бывала часто меж наковальней и молотом,
но не в преддверии рая.
Он любил горы крутые,
никогда не бывал в Штатах.
Песни пел самые простые,
называя Японию — Ямато. *
Мебель в доме располагал по фэн-шую,
без потугов какой-либо науки.
Любил рыбалку морскую,
рыба плыла ему в руки.
И вот однажды его не стало.
Кимоно без него осиротело.
Душа его — не из стали — куда-то вверх улетела.

Примечание:

* Ямато — древнее название Японии.

4

Япония выплывает из мечты,
но не моей, а кого-то другого.
Барахтается китом на мели,
уплывает в глубины снова.
Так ребёнок смотрит на луну
и хочет достать. С неба
попадёшь в желанную страну —
сквозь облаков гребни.

5

Азиатская хитрость и фанатизм
уживаются в японцах,
как реализм и кубизм —
 в Пикассо,
плюс — восходящее солнце.
В Японии — много гор,
вокруг неё — просторы моря;
географический узор —
противовес стихии горя,
которая не щадит никого,
и дома становятся живыми,
танцующих островов
спины, мышцы, жилы.
Где ты, тревожный чемоданчик:
превратился в квадрат
Малевича, что ли?
Фукусима… Япония плачет…
Возведённое в квадрат горе…
Азия — огромна, загадочна, мудра,
зелёная часть голубой планеты.
Азия, японские острова,
время победившего лета.

7

Японские мальчики играют в самураев.
О! Сколько строгости в их глазах!
Японские мальчики не знают,
что такое смерть и страх.
Размахивая деревянными мечами,
они не верны календарю,
который вобрал печали —
как догоревшую зарю.

8

Жестокость, зло, безумие
охватило людей повсюду.*
Япония — девятое чудо
света (после любви — восьмого чуда **) —
водила перекошенными гневом скулами,
щетинясь карательными отрядами
(чего стоил семьсот тридцать первый ***),
считая других деревом,
то есть брёвнами, какими-то гадами,
существами, жизни недостойными...
А потом обрушились страдания —
превратилась в руины Хиросима…
И люди были бессильны…
И небо, бывшее синим,
стекло на обломанные здания.

Примечания:

* Эти слова сказаны о XX веке. Революции, войны, самые кровавые за всю историю человечества, были в XX веке.

** Всего существует семь чудес света, любовь — восьмое чудо света, Япония в контексте этого стихотворения — девятое.

*** Отряд 731 был организован в целях подготовки бактериологической войны, главным образом против Советского Союза, а также против Монгольской Народной Республики, Китая и других государств. Судебным следствием было доказано, что в «Отряде 731» на живых людях, которых японцы между собой называли «брёвнами», на подопытных (китайцах, русских, монголах, корейцах, схваченных жандармерией или спецслужбами Квантунской армии), проводились и другие, не менее жестокие и мучительные опыты, не имевшие непосредственного отношения к подготовке бактериологической войны.

10

Зачем я ищу Японию —
она далека, как Венера:
в том смысле, что не съезжу в Японию
и не слетаю на Венеру;
но мне важно вглядеться,
чтобы ощутить основу,
дойти до квинтэссенции этого пространства,
которое породило самураев…

11

Япония ассоциируется с жёлтым цветом,
с солнцем, с горами, Басё-поэтом,
подрагивающей слегка сушей,
рисом, сакэ, суши,
дзюдо, сумо, кендо, каратэ в разных стилях,
душным Токио — городом слабых и сильных,
странным восточным этикетом,
с самым краем света,
который не был открыт Колумбом
и плавает в океане клумбой.
Ямато — страна загадок,
каждый рассвет для неё сладок.

12

Солнце выныривает из воды,
будто громадный футбольный мяч,
будто огненный апельсин —
(слово это переводится как яблоко из Китая).
Солнце-звезда противоположно свету ночной звезды,
которая дрожит, переливается, но не скачет,
словно холод суровых зим
впитала и висит спокойная такая
в ночи, похожей на чёрную слюду,
когда смотришь сквозь неё на свет.
Но Солнце ближе всех к стране,
в которой короткие хокку,
сочинённые в летнем саду,
или у ручья — на склоне лет,
или в молодости по весне,
звучат приглушённо звонко —
без рифмы. И солнце
согревает восточные берега,
даёт шанс на встречу с днём,
не оставляет на траве росы,
горячим светом жизнь утверждая.
На землю эту не ступит моя нога,
рука не овладеет самурайским мечом.
И в уши вливается время (часы),
боем своим тоску побеждая.

13

Солнце, вынырнув из воды,
попадает на японский флаг —
в виде красного шара.
При этом остаётся в небе освещать сады,
скалы, любит разгонять мрак,
делится своим жаром
со всем сущим на Земле
(это позволяет не бояться жить,
смотреть в неопределённое «завтра» —
без уныния; рисовать на пыльном стекле
смешные фигурки), оно продолжает лить
сверху, и солнечные зайчики делают сальто,
оторвавшись от зеркал,
которые держит в руках ребятня,
взрослея с каждой секундой.
Солнце на японском флаге я узнал,
но — живое в небе — оно видит меня,
даже если я кажусь ему неисправимым занудой.

14

В Японии не любят напоказ пылких страстей,
загоняют их глубоко в себя —
не смущая собеседника бравадой своей…
Дорогой полночной идя,
видят в вышине ледяную луну,
отражающую солнечный свет,
думают про сказочную страну,
в которой обид и вовсе нет.
Много на свете разных Мальвин,
о которых разбиваются сердца.
Лучше б солнца откусить апельсин,
чем глотать холод луны без конца.
Лучше б первым увидеть рассвет
и последним окунуться в закат.
Жил в Японии бедный поэт
четыре с лишним века назад.
Сгорела хижина его, и он
пустился в дальних странствий путь.
Услышал цитры сладкий звон —
постичь бы звука суть!

15

Нас полонило бытие,
мы можем позабыть,
что красота жила себе
и продолжает жить.
А мы спешим, а мы бежим
куда-то далеко,
о чувствах и не говорим,
и как-то так легко,
воздушно и привычно нам
прилипнуть к бытию —
всё расписать по дням, часам
и пропустить зарю,
и не вникать, и не смотреть,
и не произносить,
не восхищаться, не гореть,
а как-то так вот жить.

16

Он преломляется во мне,
как свет, как цвет, как дождь —
синеющий в моём окне —
так сразу не поймёшь,
что вышел из таких миров,
неведомых досель,
прошёл сквозь горы облаков
и сквозь глухую дверь.
Он полонил вокруг объём
пространства моего
и начал жить внутри его,
довольный каждым днём.
Он нить в игле, сама игла,
нырок, вьюрок, стежок,
его не устрашит ни мгла,
ни тучи, ни снежок.
Летит, идёт, едва ползёт,
вплетается в меня
и отражается, живёт,
как отблески огня.
Сродни и ветру и огню —
он может жить один.
Его услышал и храню
внутри своих глубин.
Подвижен, как мельканье рук,
как свет в большом окне,
живёт рождённый где-то звук —
в душе, в стихе, во мне.