Так получилось, что эта повесть писалась мной с 2007 по начало 2014 года. Её до относительно недавнего времени как таковой не было, а был рассказ под названием «Двадцать шестой курс». Он был напечатан в сборнике «Вдохновение» в 2010 году. Но я понимал: в рассказе много «не пророщенных зёрен», тех самых ответвлений сюжетных, которые как бы остались вовсе за кадром, то есть был замах на роман, а написался рассказ, что было неправильно. Позже возникали рассказы, героинями которых оставались те же женщины, что и в пресловутом «Двадцать шестом курсе»; накапливался материал — минимум — на повесть. Мне казалось, что не хватает некоего «стилистического клея», чтобы вещь, над которой работаю, предстала как цельное произведение. Я не прекращал работу, но не начинал набирать на компьютере до полного осознания, что пора. Эту повесть я назвал лирической, потому что в ней много мыслей, рассуждений, оценок, которых в просто повести (не лирической) быть, наверное, не должно. В ней немало непрозаического текста (стихотворного), что, надеюсь, делает её лучше, сокровеннее.

1. Счётчик

Да, холодноватый выдался нынче декабрь, а январь, недавно наступивший, чуть мягче, но тоже не шибко балует. Погода отмякла — снега сразу навалило, и лежит он себе торжественно на обочинах дорог, на крышах пятиэтажек и не очень шикарных домиков, а чуть подморозит — гололёд, потому что перед заморозком обязательно слегка подтает.

Поэтому и ходит по дороге Алла Леонидовна Сван в такие дни очень осторожно. Навернёшься — плохо будет, лечи потом ушибы да ахай-охай. В их школе посерьёзнее случалось: в больницу попадали с сильнейшими вывихами и растяжениями. Долго пролечивались потом. И на своих уроках литературы Алла Леонидовна обязательно напомнит, имея в виду не столько транспорт, сколько опасно скользкие дороги: «Дети, будьте осторожны, не спешите». А они, дети то есть, — в своих мирах, с телефонами, планшетниками, покивают головами, а сами несутся из школы, не разбирая: наледь — не наледь, тротуарная часть — проезжая.

Хорошо им в детстве. Поступь лёгкая, взрослых забот нет, беги, куда глаза глядят. Хотя всем ли одинаково хорошо? Кому уроки делать лень, а кто бы и рад их делать — но возможности нет. Она знала такую семью, что на улице Павла Бажова жила, где папа не пускал детей в школу. Закрывал дома: попробуй, уйди без его ведома. Таскал пацанов на свою работу, заставлял помогать себе, а девочек под замок сажал. Жена ему возразить не смела, боялась потому что. Однако давно это уже было, когда Алла Леонидовна только начинала работать. Сейчас время не то. Некоторых учеников колом в школу не выгонишь. Сидят за компьютером сутками, рэп слушают. Вот такое интересное теперь время течёт.

А что такое время? Река? Если в рамках метафоры, то река. И вспоминается грек Гераклит, сказавший, что дважды в одну реку не войдёшь. Да, действительно, не войдёшь, равно как и в прошлом не побываешь. Но всё-таки время — это, больше, состояние. В соседнем подъезде живёт мать с дочерью. Балкон их рядом с балконом Аллы. Дочь возвращается — на часах двенадцать ночи. Погуляла неслабо, часов восемь–десять. И эти восемь–десять часов для дочери и для матери протекали не одинаково. Мать на нервах, для неё каждый дочуркин час веселья приравнен к трём — минимум. «Когда только гуляшки свои прекратишь!» — кричит она на дочь. Та огрызается: «Сама-то забыла, как веселилась, даже образование не получила». И ещё полчаса дикой ругани.

Алла Леонидовна ко времени относится уважительно: учитель, как-никак. Рассчитать подачу материала на уроке, успеть опросить детишек, нынче не очень-то радивых до учёбы, — на всё нужно время. Они-то время чувствуют по-другому. Для них оно тянется: быстрей бы перемена, а ещё лучше — домой, в секцию, куда угодно, только не на уроке сидеть.

Время — субстанция загадочная. Но со временем можно поработать, если удастся — даже поиграть. Главное, не терять к нему уважение. К примеру, придумать счётчик.

Вот жила Алла Леонидовна, тогда просто Алла, Алочка, в одной комнате университетского общежития с двумя подругами: Луковкой (Лукрецией Шпун) и Юлькой Шальной (фамилия настоящая, не псевдоним). Училась с ними в одной группе, на одном курсе, на одном факультете филологическом. Ходили в музеи, на выставки, говоря короче — нескучно им жилось. А как закончили университет — кто куда подался: Алла — в школу, Луковка — в редакцию районной газеты, Юлька Шальная — в тундру за большой деньгой.

Закончила Алла с ними пять курсов… и… перешла на шестой, виртуально, разумеется, в рамках своего счётчика. Они-то не перешли: закончили и закончили, рассуждали разумно: надо дальше двигаться, прощай, жизнь студенческая. Это у Луковки с Юлькой Шальной после окончания университета второй год стрелой Амура летел: обе замужем были, а у Аллы на её счётчике — седьмой курс был, координаты-то у неё другие. Дальше — восьмой, девятый, оказавшийся очень удачным: вышла замуж — не виртуально, по-настоящему, с ЗАГСом, со свадьбой — за преподавателя английского языка Лёню Свана. Десятый, одиннадцатый, двенадцатый курсы пролетели по-птичьи быстро. На тринадцатом её Сван уезжает от неё — скоро так, по-юношески легко. Куда — она не знает до сих пор. Оставляет ей письмецо: «Извини, жизнь иногда складывается непредсказуемо…» И что с того? Скатертью дорога тебе, Лёня Сван-свин.

А счётчик, изобретённый ею, всё работает и работает, и на нём — двадцать шестой курс. Студентка она, получается, стареющая. А какой счётчик остановит старость? Ни-ка-кой. Да.

2. Дуновеньев

Лукреция Феликсовна Шпун сидела и морщилась, искренне, непритворно, когда её лучшая подруга Алла Леонидовна Сван расспрашивала о Дуновеньеве: «Кто такой этот Дуновеньев? Откуда он вдруг взялся с такой необычной фамилией?» Нет в России такой фамилии — Дуновеньев. Псевдоним. Лукреция была в этом уверена.

Алла пришла к ней поздновато, одетая во всё зелёное. Юбка и кофта связаны из шерстяных ниток. Из-под кофты виднелась светло-зелёная рубашка с ажурным воротником. «Нацепила, тоже мне, на себя всю эту зелень,» — раздражённо размышляла Лукреция, но признавала, что к светлым волосам Аллы её одежда подходит почти идеально. В редакции, где Лукреция работала, к одеянию относились проще, и она не заморачивалась в плане стильно одеться, однако вещи любила покупать дорогие.

Лукреция несколько раз вставала из-за стола, нервно глядела в окно; в нём — плотные январские сумерки. Прежде чем заговорить о Дуновеньеве, открыла холодильник (в этот раз они с Аллой сидели в кухне), достала сливки, опрокинула их в чай, который зашевелился и поменял цвет.

Дуновеньев смешно окал, а в редакцию приходил раза три, и всё время окал. Худосочный такой мужичок, довольно высокого роста, чувствуется — не слабак. На вид — простоватый, лет — слегка за сорок. Бодренький.

Первый раз пришёл в редакцию осенью, в конце октября. На берёзах ещё оставалось немного жёлтых листьев; Лукреция сидела в своём кабинете ответственного секретаря и рассматривала берёзы, повзрослевшие на двадцать лет, с тех пор как увидела их впервые — тогда они ещё были подростками. Дуновеньев осторожно постучал в дверь. Открыл её со скрипом. Двери в редакции (как и само деревянное здание) старые: если резко открываешь — скрипят меньше; если медленно, с оттяжкой, — старчески поют свою протяжную песню.

Он принёс от руки на тетрадных листах написанные стихи: одно о зиме (лучшее); другое философское (длинное, с рассуждениями, дидактическое прямо какое-то); были ещё два — о несчастной любви. Она положила их на пыльную полку, висевшую над её столом, рядом с картиной «На Севере диком». Пообещала посмотреть-почитать, сказала, чтобы через неделю пришёл. А то сейчас месяц заканчивается, работы много, а вот в первых числах ноября — самое то.

Дуновеньев кивнул в ответ и, сухо попрощавшись, растворился за порогом. Лукреция протянула руку к полке, достала дуновеньевские стихотворения. Сразу бросилось в глаза слово «Дуновеньев», ни имени, ни отчества, только одно слово — Дуновеньев. «Хм, что там у тебя, мистер Дуновеньев? — весело замелькало в голове Лукреции Феликсовны. — А вот что: «Снега цветут в январе… Понятно, это о зиме». Прочитала всю подборку. Более-менее стихи, в районку их пойдут.

Лукреция так и не решилась выяснить у Дуновеньева: под псевдонимом он печатается, или фамилия у него такая необычная, — когда он снова пришёл в ноябре. Она, ворона, забыла о его стихах вчистую. Набирала их на компьютере — он сидел и рассказывал, как в юности штурмом брал Литературный институт. И всё налегал на «о». Забавно было слушать. Мэтры Литинститута его отвергли: вынесли вердикт — пишет штампами. Он, наверное, с ними спорил, так же окая, они советовали искать себя, выковывать свой стиль, а то ведь красиво и умно пишущих много. Но, если он придёт к мэтрам с уже выкованным стилем, зачем ему эти мэтры?

Лукреции было жаль Дуновеньева: не гений, ясно. Впахивающий стихотворец. «Шахтёр маленького забоя». «Старательный шахтёр». Но мэтры не увидели перспективы — задвинули. А сколько сейчас выпускников института того не у литературных дел? Дивизия — не меньше. Когда надо щегольнуть, вспомнят: учились на писателей и поэтов и закончили единственный в стране институт Литературный имени Максима Горького. Только кому нынче интересно: где и когда кто учился, что закончил?

Умный он, Дуновеньев. И не ныл перед ней, а так — больше сетовал, говорил о серости и посредственности сильных мира сего. Она, конечно же, с ним соглашалась и кивала головой своей, седеющей медленно, но верно.

Значит, мэтры столичные сыграли ему отбой, а он так и остался у себя на Вологодчине, в родном селе, где родился и повзрослел, где до этих пор дожил — за коровами и телятами на ферме проухаживал. А сюда приехал к брату своему единственному — в гости: двадцать лет не виделись.

Председатель еле-еле отпустил на месяц: работать некому, а скотине уход основательный нужен, чтобы толк-то от неё был.

В декабре вручила Лукреция Дуновеньеву свежий, пахнущий типографской краской номер их районки, который он ждал больше месяца. Стихи его были обведены в рамочку с виньетками. Красиво.

Он, довольный, топтался у порога её кабинета, благодарил, говорил, что на днях уезжает к себе, на Вологодчину. «Всё, родной, можешь спокойно отправляться к своим коровкам и теляткам. Заждались, поди, они тебя,» — совсем без злорадства размышляла, глядя на смущённого Дуновеньева, краснощёкая и всё ещё пышнотелая Луковка-Лукреция.

Она о нём сразу забыла: вызвал главный редактор решать текущие проблемы.

Вспомнила, однако же, в январе, когда шла на работу и упала — неожиданно упала, больно ударилась ногой о глыбу льда, горкой возвышавшегося у самого крыльца редакции. Все дни в воздухе чувствовался лёгкий морозец. Снег падал редкий, неуверенный, тонко покрывал собой коварный ледок. А с утра темно на улицах: фонарей мало. И скользко… скользко… И вот нога отшиблена, а в памяти сами собой всплыли дуновеньевские строки про зиму:

Снега цветут в январе,
Когда сквозь воздух хрустальный
Летят, и жмутся к земле,
И знают, что не растают,

А потому и летят
Снежинки комьями ваты
И под ногами хрустят,
С тоской ожидая марта,

Чтоб там напоследок красой
Потешить и таять в лужах
Иль, став ледяною слюдой,
Ронять людей неуклюжих.

— Вот такое стихотворение я тогда и вспомнила, — сказала Лукреция задумавшейся Алле.

«Луковка, Луковка, горе луковое, — размышляла про себя Алла, — пятый десяток разменяли мы с тобой, а ни детей, ни мужей не нажили. А та бойко тараторила: «Дуновеньев, Дуновеньев. Что Дуновеньев! Недоразумение одно. Мужики, они все дуновеньевы. Дунул — фь-ю-ю-ю, и нет их. Помнишь, ещё мелькнули у нас тут «дуновеньевы» из Новосибирска — братья, как их звали-величали? Кисловские, вроде?»

Алла кивнула в ответ: у них с Луковкой та история с братьями из Новосибирска носила название «английской». Произошла она около года назад, хотя история эта никоим образом с Дуновеньевым не соотносилась. Так, общие ассоциации.

3. Грэй Хэк

(«Английская история»)

Знала о нелепом том недоразумении одна Луковка. Алла долго держала в себе странную зимнюю историю и рассказала её Луковке в августе, когда пили чай в Алином саду, который она старательно обихаживала — на зависть соседям из общества садоводов. И Луковка слушала и головой качала очень выразительно, как актриса, с разной амплитудой: то часто и мелко, то с оттягом, вальяжно. И принцип nihil admirari [nihil admirari — ничему не удивляться (лат.)] был забыт хотя бы на время, на несколько часов медленно наступающих августовских сумерек.

Недоразуменьице, ошибочка-с, маленькая, незаметная, но досадная, случилась в предпоследний день зимних каникул. В Центр развлечений и досуга (ЦРД — сокращённо) пришли учителя из пяти школ города. Плюс лучшие ученики города и района. Плюс библиотекари всех библиотек в округе. Плюс «культура» [«культура» — отдел культуры района].

Кинозал Центра был вместительным, убрались все; в проходах между рядами и около стен стулья поставили. Человек около семисот пожаловали.

Алла Леонидовна с цветами (красными гвоздиками) сидела в первом ряду. Спектакль ожидался короткий — минут на пятьдесят, чуть больше школьного урока. На сцену должны были выйти артисты Новосибирского экспериментального театра. Профессионалы: у каждого — минимум театральное училище. Алла накануне прочитала пространную афишу, где о них — как в досье — в подробностях рассказывалось. Ну, правильно: не олеги меньшиковы, не безруковы сергеи, не валерии ланские, — а если и звёзды, то локального, Новосибирского масштаба. Поэтому нуждаются в рекламе. Конечно, приедь к ним Александр Градский с Димой Биланом, Агутиным и Пелагеей, которую, оказывается, зовут Полей, Полиной, народ привалит тут же и забьёт собой весь ЦРД — никакой афишки не нужно, просто слух пусти. Но ведь не поедут они, столичные певцы-артисты, в глухомань такую. А из северного Новосибирска приехали люди, и талантливыми оказались, как стало ясно после.

Представление началось очень динамично. Темноту зала резко прошил бледный луч света; он упал сверху в виде круга — на сцену. И выделил стол на резных ножках, за ним на высоком стуле сидела фигура с размытыми очертаниями. Напротив — такой же стул, но пустой. Раздалось негромкое биение сердца, полилось из больших чёрных колонок, стоявших по бокам сцены. Сила света нарастала — звук стучавшего сердца тоже. Из динамиков потекли звуки увертюры к «Армиде», унылые, невыразительные; биение сердечное зазвучало глуше. Неопределённые вначале очертания приобрели вид мужчины, сидевшего спиной к зрителям — во всём чёрном. Он медленно поднялся, повернулся лицом к залу, потом повернул в правую сторону голову и произнёс: «Ах, Моцарт, я сделал всё, чтобы увял твой гений! Но тщетно!» «Сальери... Сальери…» — прошелестело по залу. Кто же ещё? Спектакль назывался «История одного отравления». Хотя назывался хитрее — «М. и С. (История одного отравления)». « Я покупал тебе вино — тебя ничто не брало. Ты словно бы смеялся надо мной,» — продолжал откровенничать Сальери, сморщенный старикан с выпячивающимся подбородком, только что не плевал на него, как гоголевский Плюшкин. Одет в бархатный камзол, панталоны, на ногах, словно литые, башмаки. И всё это вызывающе чёрное. На голове — парик, в контраст одежде — белый.

Моцарт появился на сцене под «Турецкий марш» — сосредоточенный, серьёзно-строгий, в сером камзоле, панталонах серых, в белой рубашке с жабо, вольно вьющимся до живота. Белые переливающиеся чулки как бы перекликались весёлым светом с пепельными лакированными башмаками с золотыми блёстками.

«Опять хандришь, Сальери? И тебе не стыдно?» «Ох, если бы я знал, что то, что собираюсь сделать, развеет навсегда мою хандру,» — обращался в зал Сальери. Глаза мстительно сощурены в щёлку, голос дрожащий, низкий. Из-за кулис слышались женские голоса: «Моцарт! Моцарт! Где ты? Куда исчез?» Моцарт не спеша рассказывал о своём «Реквиеме».

Вдруг резко стало темно и тихо. Удаляющиеся шаги Моцарта дальним эхом прокрадывались в уши зрителей, превратившихся в слушателей минуты на полторы. И опять нарастающий звук — биение сердца. В четырёх, Алла сосчитала, динамиках.

На сцену — сверху — сорвался луч света — Сальери сидел в профиль к зрителям. Перед ним — бутылка вина и два бокала.

«Пусть я злодей, но риск меня облагородит. Две капсулы в руке: одна — пустышка, яд в другой таится; не знаю, где что спрятано теперь. (Наполняет вином — наполовину — оба бокала). Бросаю, будь, что будет. Он или я. Иное невозможно. Сейчас решится жребий. И шансы все сравнялись. (Раздаётся шипение — капсулы растворились). Итак, в одном бокале — обычное вино, что размягчает мозг и кровь по жилам заставляет течь быстрее, в другом — вино, которое поможет найти дорогу в долину мёртвых».

Сальери вливает в себя то, что могло развеселить или убить.

Свет гаснет медленно, и в полной темноте продолжает громко стучать сердце. Недолго — с минуту.

Алле Леонидовне понятно, что последует далее: появится Моцарт — не подозревающий о подлости, открытый весь, везучий, — и отравится.

Моцарт вплыл на освещённую множеством цветных лучей сцену — с танцовщицами. Они — все в бальных платьях: кто в нежно-розовом, кто зеленоватом, кто в иссиня-жёлтом; двигались старательно; он успел покружиться с каждой — под салонную музыку.

Сальери пожирал его взглядом, будто пытался растворить в воздухе. Как до этого две капсулы в вине: одну — плацебо, пустышку, другую — со смертью.

Слегка вспотевший Моцарт выпил отраву и сразу ушёл со словами: «Как душно, пойду на улицу — развеюсь». Заиграла музыка из «Реквиема» (часть седьмая — «Лакримоза диез илла»), — после чего его торжествующий лжедруг произнёс финальный монолог:

Свершилось, наконец-то,
    Чего я долго ждал. И сердце
        Стало биться спокойней и ровнее.
          Не быть мне гением вовеки —
            Я не великий Моцарт.
          Но буду жить и знать,
        Что не придёт он
       И в зависть не повергнет
    Музыкой своей
  И песнями своими
Меня!

Зал долго хлопал, пытался задержать артистов. Алла подарила букет трагически строгих гвоздик «Моцарту», умершему по сценарию, но неплохо выглядевшему в жизни — лет на сорок с хвостиком; приятное лицо, лёгкая паутина седины в русых волосах. Почти красавец. И роли соответствовал. Глаза такие задумчивые, с печалинкой-грустинкой.

Зрители расходились, а в колонках раздавался угасающий стук сердца — всё тише, тише и тише.

Алла охладилась январским воздухом и переместилась по не очень заснеженным улицам города в «Гастроном», который поменял три или четыре имени: от «Продуктов плюс» до «Мечты гурмана»; в итоге опять вернул название «Гастроном».

Люди толкались, нервничали, медленно подползая к кассе. Перед Аллой маячила сутуловатая спина. Её хозяин неторопливо расплачивался за коньяк. Кассирша недосчитывалась пары червонцев, и сутулый полез в карманы зимней куртки — а lа пуховик, — нашарил, по-видимому, но сосчитать точно и додать положенное мешали чёрные очки. Он их снял — нервно сдёрнул, — и Алла обомлела: «Моцарт!» Она не вскрикнула, нет. Вслух, по крайней мере. Но эмоции с головы до ног окатили «Моцарта». Он покосился на неё, сначала с пренебрежением; затем задержал чуть отмякший взгляд, и она почувствовала тепло, разливающееся внутри, заполняющее пустующие соты. «Здрасьте,» — выдавила она, зачем-то хихикнув. Он кивнул в ответ.

И они уже вдвоём охладились наливавшимся синевой январским воздухом, но даже не начали разговор, потому что… сзади зачеканили шаги. И — вот здесь Алла Леонидовна чуть-чуть не упала на практически ровном месте. Прямо перед ней врос в тротуар, прикрытый отсыревшим снегом «Моцарт», слева от неё устало плёлся ещё один «Моцарт». Усталость мужчины она определяла быстро — интуитивно — и почти всегда верно. Догнавший их «Моцарт» был бодр, свеж; «настоящий этот,» — мелькнуло молнией. Настоящий — со сцены; ему она подарила цветы — от души. Но как похожи были их лица!

«Ты запропал где-то, Эдик, — толкнул слегка плечом «догнавший» «уставшего». — У нас поезд ночью, гулять некогда. Васильич скомандовал собираться». «Уставший Моцарт», Эдик то есть, нехотя оправдывался, смешно морщил нос, говорил, дескать, развеяться вышел.

«Купи медвежонка Грише, ты же обещал ему, — закруглил разговор «догнавший».

Эдик засеменил под более яркие фонари к «Детскому миру», сутулился ещё больше, чем в «Гастрономе». Магазинчик одноэтажный, «детишковый» — так называли «Детский мир» в народе — стоял сиротливо рядом со сбербанком, трёхэтажным, внушительным зданием.

«Удивлены? — улыбнулся «догнавший Моцарт». — Мы с Эдиком близнецы, с детства одни казусы с нами. После школы Эдик в эстрадно-цирковое училище пошёл, а я — в театральное. В девяностые, сами знаете, культура наша трещала по швам. В его цирке — сокращения. Он жонглёр, акробат. Растяжка до сих пор идеальная. С детства занимался акробатикой. Мастер спорта. Характер ещё тот. Но здоровье шибко хезнуло. Спина, сухожилия стали подводить. Держался в цирке до последнего — всё же пришлось уйти. Были частые гастроли, успех, деньги, красивая жена. Потом — пьянство, семья развалилась. Работы — никакой. Так, разовая: загрузить, выгрузить, унести, принести. Не то. Я тогда удержался, зубами скрежетал. Сейчас — легче. Работы много — только сил меньше, чем в молодости».

«А Эдик тоже… артистом… у вас? — осторожно вставила вопрос Алла Леонидовна. «Эдик… Эдик не совсем артистом у нас, — немножко погрустнел «Моцарт». — Ставит звук, костюмы шьёт, декорации, когда надо монтирует. Он — художник. У него получается. Только на сцену не выходит больше. Сломалось что-то в нём. Страдает. Даже в эпизодах не хочет играть… Или не может уже. Страдает, да. Сейчас меньше, лет пятнадцать назад что было! Сейчас он не один, женился, сын подрастает — забавный мальчишка, Гриша.

«А-а-а, — протянула Алла Леонидовна, однако женское любопытство просочилось, скорее, выплеснулось, — но в афише костюмер и светоустановщик с нерусской фамилией, какой-то Грэй Хэк?» «Считайте, это его псевдоним, загляните в английский словарь — и всё поймёте».

Алла долго изучала афишу, фамилия сценического Моцарта, которому она подарила гвоздики, звучала прозаично — Кисловский, имя вовсе русское — Григорий.

— Значит, и Хэк Грэй твой тоже Кисловский, — заключила Лукреция, когда Алла замолчала, задумалась.

Мягкий ветерок шевелил ещё сочные листья смородины и малины; обволакивающее, ненавязчивое тепло медленно сменялось вечерней августовской прохладой.

Чай уже был выпит, а наливать ещё один чайник не хотелось.

— Я посмотрела в словарь англо-русский, — неспешно проговорила Алла Леонидовна. — Узнала, как переводится Грэй Хэк.

— И как? — в глазах Луковки забегали шальные огоньки интереса.

— Серая кляча.

— Да-а-а, не то что бы благозвучно. Они вроде к нам собираются в ноябре опять приехать. Когда в «культуре» была, слышала, — зачастила Лукреция. — Экспериментальный театр «Новый», город Новосибирск. Каково звучит!

Алла Леонидовна потихонечку встала и направилась в дачный домик, оставив Лукрецию одну сидеть и рассуждать об экспериментальном театре из Новосибирска с оч-ч-ч-ч-ень неоригинальным названием — «Новый».

А история эта, неоднозначная, стала называться «английской». Разумеется, только для них, но собственно английского в ней крайне мало.

4. Возвращение Дуновеньева

— Нет, Алла, у тебя в голове — одни глупости. Счётчик этот твой на тебя действует отрицательно, — бойко, как всегда, выкладывала свои ценные наблюдения Луковка притихшей Алле, когда они шли по заснеженному городку и дышали морозным воздухом — жадно, полной грудью, так, как дышит подросток, вышедший из больницы после трёхнедельного больничного заточения. — Двадцать шестой курс! Ну, ты придумала! Ты сосчитай свою жизнь в минутах, в секундах, знаешь, какой долгой покажется!

— При чём здесь долгота или не долгота?

Алла Леонидовна не хотела считать или пересчитывать ни-че-го, тем более, свою жизнь — в минутах!

— Слушай, — заговорщически продолжала Луковка. — А Дуновеньев опять в городе.

— С чего бы это? — вяло спросила Алла.

— С чего? С того, что председатель, после того как Дуновеньев вернулся в свой колхоз, так на него наорал: мол, загостился у братца ты, дружок, на ферме работать некому, — так наорал, что отбил всякую охоту оставаться там.

— И что будет делать у нас Дуновеньев? Здесь не колхоз, — резонно заметила Алла.

— Ну, ты заладила: здесь не колхоз, здесь не колхоз… Во-первых, он живёт уже не у брата, снял квартиру. Во-вторых, брат с работой поможет.

— Так-так-так, — слегка оживилась Алла. — К чему это ты разговор завела о Дуновеньеве?

— Ну, дорогуша, ты им не так уж давно интересовалась потому что.

— И что с того?

— А то, что он по всем параметрам человек не плохой, — убедительно закруглила речь Луковка и свернула с дороги в минимаркет.

Алла, когда вышли из магазинчика, почему-то расстегнула верхнюю пуговицу пальто:

— Опять в редакцию приходил?

Луковка согласно и продолжительно кивнула.

— Что приносил?

— Как обычно — стихи.

— Хорошие?

— Вполне.

— Так что тебе мешает углубиться в отношения с поэтом?

— Моё убеждение.

— Какое такое убеждение? — не поняла Алла.

— Простое и доступное.

Луковка начала огрызаться — разговор оптимальнее было перевести в другое русло. Но Аллу саму понесло:

— Какое такое убеждение, говори.

— Я не его формат.

— Это ещё почему? — не унималась Алла.

— А то ты не знаешь, почему, — Луковка стреляла недобро глазами, и Алла Леонидовна перешла незаметно для себя почти на шёпот:

— В двух словах, если можно.

— Слушай, Алла, а давай, я тебе дам его адрес.

Луковка ушла от ответа, но знала, что Алла всё равно дожмёт.

— Говори уже.

— Улица Зелёная.

— Да не адрес, — перебила её Алла,– не адрес говори, а почему решила, что с Дуновеньевым у тебя — швах.

— Интуиция моя бабская подсказывает мне, вот почему.

Пошёл мелкий снежок, Луковка ещё что-то о своих редакционных делах рассказывала, а Алла вдыхала не шибко морозный освежающий воздух — с удовольствием.

Восемь лет назад на окраине городка построили церковь, ни Алла, ни Лукреция в ней ни разу не были, и даже не знали, в честь кого она названа. С утра колокольный звон возвещал о начале утренней службы, и очень многие находили время зайти в церковь, помолиться, поставить свечи за здравие родных и близких.

«Ну да, — рассуждала про себя Алла, вернувшись домой, — Дуновеньев, он ведь кто с позиций «везунчик–везунчик»? «Не-ве-зун-чик». С колхоза сорвался, здесь — ни кола, ни двора. Брат семейный — со своими проблемами. Так что Дуновеньев точно не Луковкин формат. А что стихи пишет, так сейчас каждый сто тридцатый пишет. В Интернете целый миллион поэтов.

Попробуй после этого скажи, что у нас с литературой плохо? Хотя что сейчас за литература! Что это за стихи: «Снега цветут в январе..? Цветут себе и пусть цветут. Мне-то какое до этого «цветения» дело?» Вот у Юльки Шальной в тундре снега цветут так цветут.

А чукчи там вообще процветают, потому как сосед их Роман Аркадьевич Абрамович, губернатор Чукотки, этому способствует. Повезло им с соседом! Сколько денег вбухал в их чукотскую жизнь! Ещё и футбольную команду «Челси» купил. Как люди всё успевают? Забота о чукчах, футбол, бизнес, политика… Тут живёшь — тетради ученические не успеваешь проверять. Да-а-а-а.

5. Траектории одиночества

           Две дороги как две параллели.
          Нет ни точки им, ни перекрёстка.
         Что осталось с тобой? Карамели?
        Да и тех сиротливая горстка.

       Что осталось от сладостной встречи:
      Только фантики или минута?
     Мы пришли в догорающий вечер,
    Чтоб расстаться пылающим утром.

   Мы пришли, мы приплыли, как рыбы,
  Повинуясь инстинкту и слепо.
 С двух глубин неслиянных мы либо
С двух дорог, пересыпанных пеплом.

Алла Леонидовна бросила в ящик письменного стола дуновеньевское стихотворение, которое Луковка подарила ей вчера, когда пришла к ней в гости. «Вот тебе лучшее из всего, что написал твой любимый Дуновеньев,» — театрально продекламировала Луковка и протянула Алле лист формата А4, свёрнутый пополам, и сделала это резко — с таким же рывком, с каким Алла (уже сегодня) отправила дуновеньевский шедевр в утробу стола, за которым были проверены, наверное, тонны ученических тетрадей, если собрать их все и взвесить.

«Почему это стихотворение лучшее? — размышляла Алла. — Что в нём интригует? Две дороги параллельны. Понятно, что не будет им точки пересечения, а будут идти они рядом, любоваться друг другом, но на этом всё для них и закончится. Что же здесь необычного?» Если только допустить, что в воображаемом пространстве эти две параллельные дороги, эти два маршрута двух человек, в контексте мужчины и женщины, коим-то образом пересекутся. Но это уже получается какая-то геометрия Лобачевского — воображаемая геометрия, которая существовать-то может в мире, где пространство искривлено. Хотя что в теперешней жизни не искривлено. А её собственный счётчик — это разве не воображаемое нечто. Только подумать: она студентка двадцать шестого курса! У её знакомой зять учился четырнадцать лет заочно в институте; заваливал экзамены — брал академотпуск, потом восстанавливался; опять неудачно сдавал сессию, опять уходил в академ. И ведь умел договариваться с деканатом, ректоратом и т.д., и ему разрешали грызть гранит тех наук, из-за «несгрызения» которых он и отправлялся в свои академы. Всё равно этот студент — из разряда чеховских Петь Трофимовых — студент по обстоятельствам, по принуждению, она же добровольная студентка двадцать шестого курса. Вот у Луковки никаких индивидуальных счётчиков нет, и всё у неё рационально до какой-то тропической сухости. Она и в университете такой же была — жутко расчётливой: на экзамены шла с чёткой программой — сдать. И не просто сдавала, а почти всегда сдавала на то, на что рассчитывала. Её ставили в пример другим, прочили карьеру учёной леди. Но она, сделав правильный расчёт, устроилась работать в редакцию. А после пятого курса Луковка предпочла выйти замуж за Костю Шпуна и стать Лукрецией Феликсовной Шпун. А Костик её, Шпун который, прожив с ней года четыре, предпочёл уехать в Америку и стать там ковбоем. Нашлись у него родственники в Калифорнии, познакомили с семьёй тамошнего фермера, у которого оказалась дочь, изрядно засидевшаяся в девках, ждавшая, может, некоего Костика из российской глубинки. И дождалась-таки. И Костик теперь — совсем калифорнийский мачо — прислал оттуда, с противоположной стороны земного шара (недавно), фотографию — весь в синей джинсе, на голове точно ковбойская щляпа. Улыбка на вполне уже американском фэйсе — из оболочек эмоций и красиво растянутой розовой гуттаперчи губ. В общем, не потерялся там, на материке, держащемся на ковбоях; состоялся и сам как ковбой. И тесть его американский решил сразу две проблемы: дочь пристроил и пастуха для коровок своих нашёл. А коровкам-то, им ведь всё едино, кто их будет пасти: эмигрант в тринадцатом поколении из Англии, успевший стать стопроцентным американцем, или парень из России, тоже удачно трансформировавшийся в жителя Америки.

Есть просто плоскость, и на ней действуют законы Евклидовой геометрии, а если за плоскость принять внутренность круга, то в такой плоскости могут действовать законы другой геометрии — Лобачевского. А пространством для этой не Евклидовой геометрии послужит внутренность шара. Но и жизнь в таком пространстве может быть организована как-то иначе, чем в привычном для нас. То есть это уже даже не отход от стереотипа, а какое-то отпрыгивание, с целью…

На этом месте своего размышления Алла остановилась. «С целью,» — повторила она ещё раз, вслух, задумалась, — с целью…» Зачем люди пишут стихи? Прыгают из стратосферы? Уходят в горы? Опускаются в снаряжении водолазов на дно моря, океана? Есть же у них какая-то цель? Покорить окружающее пространство — в радиусе сорока километров — в случае если прыгаешь из стратосферы и видишь из космоса Землю, ещё не круглую, но уже не Птолемееву, не плоскую. Как это всё-таки здорово: ты можешь прыгнуть, а олигарх не может, по всем параметрам он тебя обходит, а вот с сорока км вниз не сможет! И на дно морское не полезет: акулы потому что скушать могут. В горах низкое давление, дышать трудно. Неудобство опять. Зачем ему трудности такого рода? Затем ли он наживал многие миллионы, чтобы рисковать своей драгоценной жизнью, переутомляться?

Стихи, говорят, изменяют сознание пишущего. Но зачем изменять своё сознание? Чтобы искать новое измерение и не жить в плоской, скучной геометрии?

И вот тебя, такого ищущего, не стереотипного, р-р-р-раз и кинули. Благо — забрался невысоко, стало быть, при падении не убился, а ушибся; встал, потёр ушибленное место и дальше живёшь. Тот учитель живёт же, поосторожнее стал, наверное, поосмотрительнее.

Алла выдвинула ящик стола, запустила руку, достала с первой попытки тоненькую, листов в восемь, тетрадку, открыла её и стала читать рэп:

А дело было так:
Жил один учитель-филолог, чудак,
Учил детей литературе и русскому тоже;
Знал: им это в жизни поможет,
Потому и учил,
В общем, как-то жил и был,
Не скучал, и вот подошли экзаме-
Ны; билеты учить не надо, другие зигзаги
Наметились в виде ГИА —
Ученики изумились и сказали: «А».
И верно сказали: трудностей возникло много:
В знаниях — проколы, оценки ставят строго.
К тому же — мандраж и общее волнение,
Пиши изложение, потом сочинение.
И не забудь про тесты,
Им самое место…

Алла не стала больше читать. Там ещё было много текста. Этот рэп, единственный в жизни ею написанный, она не показывала даже Луковке. Написала его под впечатлением недавнего рассказа Юльки Шальной, позвонившей в конце декабря: «В провинциальной российской школе не очень умные девятиклассники сдавали ГИА по русскому языку, и случилось скверное: им неудачно помогли педагоги. Раздали ответы на тесты, но при этом перепутали варианты. Вдогонку, правда, исправляли; но разве всем исправишь? А ребята, кто поумнее, сами сработали неплохо, поскольку учуяли неладное, не понадеялись на авторитетных педагогов. Другие сдали так».

Алла назвала этот текстик «Рэп кислых щей». Учитель-филолог, чудак который, конечно, был отправлен в чёрный список. Об этом Алла умолчала, но в реальности так оно и случилось. Коллеги на него стали поглядывать искоса, кое-кто даже свысока, но он был благодарен за то, что его не выгнали с работы взашей за несоответствие занимаемой должности. Осторожней будь впредь, чудак человек, нечего надеяться на растяп-недотёп коллег своих. Да и доброжелательны ли они, коллеги-то? Сам готовь лучше и качественнее ребятню, не шибко падкую на учёбу. «При Сталине, — подумывал он на досуге, — могли бы и расстрелять — за вредительство, назначили бы крайним — и в расход. Другим — наука. А что бы сделали с директором школы при Иосифе Виссарионовиче? А с завучем?»

Хорошо всё-таки, что время имеет только одно измерение, и туда, назад, хода нет. Время, оно клейкое, как почки деревьев весной; снежное, если зимой; жаркое, как июльский зной; по-осеннему длительное, изматывающее, допустим, в ноябре; разное оно — время, вре… Алла ощутила, что её внутренняя речь вдруг сама собой стала выстраиваться в очередной рэповский текст. «Стоп, машина, — скомандовала она. — На этом остановимся».

Вот Юлька Шальная лет через пять вернётся из тундры, бизнес свой парикмахерский замутит: с деньгами немалыми вернётся. Но возвратится она в то же пространство, откуда сорвалась двадцать с лишним лет назад, а вот в юность она не вернётся, хоть подморозила, законсервировала её тундра, наверняка, изрядно. Ан, нет, Юлька-Юляшенька, прибудешь ты в родной городок с полуседой головой, с морщинами на лице, погрузневшей от калорийной северной пищи. А бизнес парикмахерский, как планировала загодя, ещё под вопросом большим.

Алла поймала себя на том, что злится на Юльку Шальную. С чего бы? Юлька очень редко приезжает из тундры; когда в отпуске, норовит за кордон улететь, всю заграницу исколесила, где только ни была: Турция, Болгария, Греция, Таиланд, Египет, Тунис, Алжир. В это лето собирается махнуть в Штаты. Но и Юлька, как Алла и Луковка, живёт одна. Успела дважды сходить замуж, теперь вот движется по своей траектории одиночества, от которого никакие Штаты, никакая Австралия с Антарктидой не спасут.

6. Прорыв

Алла Леонидовна жила в городке с населением тысяч двадцать. Хорошем, спокойном, несуетном. «Вывихнутой» молодёжи мало, многие даже старших уважают. Скажем, едешь в автобусе — место уступят.

Мэр городка — бывший спортсмен — развивал успешно спорт: выстроил два огромных ФОКа, шикарный бассейн разместили в одном из них, в городских школах секций — тьма-тьмущая: игровые, скоростные, силовые, боевые. Каких только нет!

Но, оказывается, можно и без специальных секций держать себя в форме и совмещать многое. Один депутат городка, очень любящий фитнес, сам им занимающийся и пропагандирующий его, предлагал жителям многоэтажек очень интересно поздравлять друг друга с прошедшим две недели назад Новым годом: пусть жители нижних этажей бегом (здесь главное, ключевое слово «бегом») поднимутся на верхние и изольются в поздравлениях перед соседями, живущими выше. И так по цепочке. Ну, хорошо: нижние этажи охвачены этим гениальным мероприятием, но доберутся до девятого, перепоздравляют там всех, а этим-то, с девятого, подниматься некуда — выше крыша, на которой Карлсон не живёт. Чердаки давно на замках, бомжей нет. Так что ответный визит этим, с девятых, верхних, нанести некому. Но это на первый взгляд, это со средним умом — некому.

А депутат-то на то он и депутат, чтобы народу, его избравшему, жизнь облегчать. Он и здесь всё до мелочей обмозговал. Жителям с первых этажей надо тоже получить поздравления. Из подвалов-то никто, кроме крыс, к ним не придёт и не поздравит. Вот те, с девятых, и спустятся на первые, и сделают своих братьев, ниже живущих, счастливыми, с сияющими лицами людьми, и тогда точно будет на удачной ноте завершена «поздравительно новогодняя акция». Главное, все довольны. И об этом гениальнейшем предложении в их городке говорили всерьёз и с пиететом. Но только не Луковка, которая недавно дерябнулась со всего размаха у редакции и теперь серьёзно критикует городской депутатский корпус: элементарщины решить не могут — дорогу землёй посыпать и чтоб фонари в темноте горели. Зачем народом выбраны: протирать до дыр одежду на мягких удобных стульях? Они вроде как считаются плоть от плоти, кровь от крови народной. А тут приходится падать вниз, а после этого не до беготни верхнеэтажной, с отшибленными ногами-то.

Да, Луковка теперь живёт дюже раздражённая. Поздравь её с Новым годом по старому стилю, начнёт охать-ахать опять, критикнёт в очередной раз корпус депутатов городской с ЖКХ в придачу: ни те, ни другие мышей не ловят. Не поздравить — вроде тоже как-то не хорошо. Подруга всё-таки.

Алла решила позвонить Луковке.

— И тебя, дорогая моя, с Новым годом, — неожиданно тёплым голосом ответила Луковка. — Пусть и у тебя всё будет хорошо. С учениками твоими справляться тебе по-нормальному.

Алла Леонидовна не ожидала услышать такой забытый бархатный голос Луковки, так похожий на тот её студенческий, молодой, приятный всем, кто слушал. Ей и оценки на экзаменах университетских ставили выше за этот объёмный, какой-то грудной, слегка шелестящий голос.

— Одевайся быстренько и приходи к ЦРД, — продолжала Луковка, не изменив очаровательного голоса, в котором, правда, появились мягкие, но уже властные нотки, складывающиеся в аккорды: ре-диезы, бемоли.

— Развей интригу, — спокойно, насколько могла, ответила Алла.

— Ты всё увидишь. Это новогодний подарок. С тобой хочет познакомиться Дунов Евгений Евгеньевич, очень интересный человек.

— Какой ещё Дунов?

Городская ёлка высилась недалеко от ЦРД последний день: завтра уберут. Около активно мигающей ёлки стояли трое. Алла сразу узнала Луковку по белой песцовой шубе. По обе стороны от неё переминались с ноги на ногу двое мужчин. Вроде не холодно, от волнения, наверное.

«Кисловский!» — узнала одного из них Алла. Она не могла понять, кто из братьев рядом с Луковкой — Эдик или другой, так удачно сыгравший год назад Моцарта; кажется, его зовут Григорий. «Похоже, не Эдик,» — подумала Алла, когда подошла к Луковке и очутилась напротив неё, но боковым зрением изучала мужчин, один из которых ей был вовсе не известен. Он был выше Кисловского. «Если это Эдик, то ведь у него сын, жена, семья, — успело вспыхнуть в сознании Аллы, прежде чем Луковка привычно зачастила:

— Не удивляйся, пожалуйста, дорогая моя. Это же Новый год! Чудеса должны же когда-нибудь случаться! Это Гриша Кисловский. Ты его должна помнить по спектаклю в ЦРД. (Алла кивнула в ответ — уверенно, но суховато). А это (она повернулась ко второму, совсем не знакомому мужчине), это Дунов Евгений Евгеньевич. Ты с ним знакома заочно. Ну, вспоминай давай: Дуновеньев это. Дунов Евгений Евгеньевич — полный вариант, а сокращённо — Дуновеньев!

Алла от волнения, вдруг на неё нахлынувшего, не произнесла ни единого звука. «Кисловский, Дуновеньев! — замелькало в голове. — Сколько всего за считанные минуты».

А Кисловский вдруг встрепенулся, не дал Алле уйти в себя, заговорил своими любимыми рублёными фразами:

— Вы в ноябре не были на спектакле, а Лукреция была. Мы к вам в ноябре второй раз с театром приезжали, сцены из «Ревизора» показывали (Луковка широко — во всё лицо — улыбалась и загадочно качала головой). Лукреция брала у меня интервью, мы познакомились… (Кисловский несколько засуетился, нервно повёл плечами, свёл брови к переносице). Ах, да, вы ведь не знали: я уже два года вдовец, человек я свободный. Решил после декабрьских гастролей к вам приехать. Вроде отпуска у меня сейчас.

— Всех приглашаю к себе в гости! — торжественно, с оттяжкой произнесла Лукреция и широко развела руки, как добрая сказочница.

Грохнуло несколько разнобойных салютов, и небо на мгновения стало цветным. Алла неожиданно увидела: справа от огромной ёлки выросла горка, с неё катались дети, может быть, и её ученики. «Почему я её раньше не замечала? — подумала она и поймала себя на том, что продолжает слушать Дуновеньева, хвалившего прекрасно пишущего о зиме Пушкина. — Сам-то о зиме написал: «Снега цветут в январе…».

И вдруг, как по заказу, или в такт словам Дуновеньева, или в такт мыслям-молниям Аллы, пошёл крупный снег, такой белый-белый, такой узорный, какой можно увидеть только в детстве.

Алла хотела слушать Дуновеньева ещё и ещё, но, когда он умолкал, в ней включались другие слова, не совпадающие со словами Дуновеньева, но и не противоречащие им в корне.

«Вот для двухмерных людей мир представляет плоскость. Но в мире очень много событий, и поэтому два или даже три измерения — это слишком мало для того, чтобы понять и других, и себя в том числе».

Луковка с Кисловским поднялась в квартиру, на третий этаж, зажгла во всех комнатах свет. Алле было приятно слушать Дуновеньева, идти к Луковке совсем не хотелось.

«Теорию относительности, автором которой является Эйнштейн, Минковский в 1908 году изложил, прибегнув к геометрии, опиравшейся на четырёхмерный мир событий».

Зайцев Сергей.
В таких облаках…
Март

Можно применить тысячи измерений этого непростого мира, изучать его с помощью математики, физики, любой другой науки. Однако мир этот, сотворённый Господом, так и останется для тебя далёким и непостижимым, если ты не откроешь Библию и не начнёшь заново познавать этот, казалось бы, изъезженный вдоль и поперёк мир. Лишь Слово Божие просветлит твоё внутреннее зрение и позволит тебе правильно расставить акценты при соприкосновении с любой проблемой.