Новелла

Кроме философии, у меня на третьем курсе университета было много других предметов. Однако этот предмет меня поначалу так заинтересовал, что весь первый семестр я ходил на все лекции. Без пропусков. Правда, на последние шёл по инерции.

Философ, правильнее сказать, преподаватель философии, был задумчивый, любящий уходить в свои мысли человек. Причём делал он это прямо на занятиях. Садился, что-то рисовал в своём блокноте. Что именно, мы не видели. Так проходило минут семь-десять, после чего он продолжал лекцию.

Он придумал хитрую систему сдачи экзамена: пользуйся конспектами, сколько хочешь, но не теми, что записал во время его занятий, а своими, которые «ваял» дома, опираясь на серьёзные труды философов. Это было разумно: знать философию в полном объёме университетской программы — это фантастически нереальное дело. Он добивался, чтобы мы осмысленно воспринимали его предмет и шёл дальше: прежде чем получить оценку за экзамен, нужно было сдать два зачёта в течение семестра.

Он условно разделил всех философов мира на две части (по диахроническому принципу): первая включала Сократа, Платона, Аристотеля и иже с ними, не знавших электричества, телевидения, автомобилей, компьютеров; вторая «была в отношениях» с цивилизацией, «дружила» с её удобствами: пароходами, поездами и т.д., с модной одеждой (фраками, костюмами), аксессуарами — например, с париками, которые подчёркивали ум, строгость, обаяние, если таковое было в их обладателях изначально заложено природой.

Написанные по трудам мировых философов конспекты можно было использовать на всех учебных этапах — на зачётах и самом экзамене. Сданные зачёты давали право получить тройку на экзамене, даже если во всё время последнего не произнесёшь ни слова. В этом случае философ, не поднимая головы, ставил в зачётку оценку «удовлетворительно». То есть на экзамене можно было молчать, ничем не рискуя. Иногда молчание нашему философу нравилось больше, чем пустопорожняя болтовня на около философские темы. Студент из параллельной группы на первом зачёте начинал излагать «теорию врождённых идей» Платона, неся околесицу. Философ неторопливо прикладывал к губам указательный палец и говорил: «Вы, пожалуйста, помолчите, пока я знакомлюсь с вашим конспектом «Федона». («Федон» — это работа Платона, где он знание рассматривает как припоминание).

В такой системе сдачи был безусловный смысл. Во-первых, студенты постепенно углублялись в то, что называлось философскими знаниями. Не было резкого перехода от Платона, утверждавшего, что человек вспоминает все те идеи, которые раньше знала его душа, — к философии, скажем, Энгельса, считавшего труд главным фактором в превращении обезьяны в человека. Студент преспокойненько разбирался с философической древностью, потом, не суетясь, переходил к более близким к нашему времени философам.

Однако чем больше я погружался в философию, тем больше находил в ней уязвимых мест. Одни философы (идеалисты) говорят о духе, идее, другие (материалисты) — о вещественном мире. Идеалисты пытаются умом постичь Идею Бога, материалисты отрицают. Как такое раздвоение может быть в серьёзной науке? И можно ли после этого считать философию наукой? Я затруднялся дать определение философии, но чувствовал, что ей не хватает цельности.

Я начинал понимать студентов, не желавших учить философию! Разочарование в ней отторгало от экзаменационных билетов, которые я, по сути, знал. И знал так же, что свою тройку получу в любом случае, даже если буду стоять перед философом немым столбом. Он, конечно, внутренне удивится, подумает, наверное: «Как хорошо студент отвечал на зачётах и как расклеился на экзамене».

Случилось предсказуемо неприятное: я спроецировал на философа своё отношение к его предмету, казавшемуся мне откровенно никчёмным. Как уже говорил, на последних лекциях был по инерции, ничего не записывал, разгадывал кроссворд. И не только…

Именно на последних лекциях я разработал план, смысл которого сводился к разоблачению иллюзии правильной жизни философа. Мне очень хотелось найти несоответствие его университетского имиджа с тем, что он есть в повседневной жизни. Я был уверен в несоответствии — стопроцентно.

Философ был мужчиной плотного сложения, кругленький, гладенький, с пухлыми щеками, тёмно-рыжей бородой, очками на крючковатом носу. Глазки блестящие, маслянистые, хитроватые, движения какие-то вяловатые, медленные. В общении с нами сдержан, предупредительно вежлив. А ещё, и это самое главное, что меня в нём раздражало, — он казался отстранённо доброжелательным. К нам, студентам.

Я присматривался к нему — ничего особенного в нём не было: возраст — лет тридцать пять, интеллект присутствовал, но не зашкаливающе высокий. Я не находил в нём никаких изюминок, да и не искал; хотелось доказать самому себе, что философ не просто стереотипный, банальный преподаватель-середняк, а человек, похожий на свою науку, скучный, напыщенный (рисует смешных человечков в тетради во время зачёта, когда студенты выкладывают свои неуверенные, бледно-чахоточные знания). Возможно, я хотел убедиться в том, что он не только похож на «свою философию», но и такой же противоречивый, неконкретный, расплывчатый, как сама философия.

Я не мог себе дать ответа на вопрос: зачем мне нужен этот философ? Зачем мне что-то знать о его жизни вне университета? Во мне зашевелился авантюризм — безжалостный, я бы сказал, маниакально прилипчивый.

В тот памятный зимний день занятия закончились около двух. Философ потолкался в деканате. Я за ним следил. «Узнал точный график экзаменов», — подумал я с ехидцей.

Улица встретила нас (разумеется, каждого по отдельности) привычным шумом, в который вплетались ревущие автомобили, мерно пыхтящие автобусы, холодный декабрьский воздух и всегдашнее равнодушие большого города-муравейника. Философ сел в старую, чёрную, изношенную до облупившейся краски «Волгу», я — в красный, изъезженный, неуклюжий джип. Мне было важно, чтобы он меня не заметил. Двигались мы небыстро: стояли в небольших пробках и около светофоров.

Доехали до детской спортивной школы, он остановился, я — поодаль. «На каких правах я туда войду?» — подумал я не без резона, когда философ скрылся за входной дверью школы, в окнах которой свет горел только на втором этаже. Но вот близкие ко входу окна первого этажа вспыхнули ровным люминесцентным огнём. Замелькали юношеские фигуры в белых кимоно. Появился философ в таком же, как у юношей, ослепительно снежном одеянии с чёрным поясом, аккуратно перехватывающем его мощную талию. Скомандовал, подняв вверх правую руку, — юноши выстроились в одну шеренгу.

«Он ещё и тренер по каратэ». — Это открытие заставило меня прокрутить в памяти лекции по философии Востока. Я пытался вспомнить хотя бы один штришок, который бы выдавал интерес философа к Востоку. Тщетно: все лекции были прочитаны на одной ноте, в них Конфуций и Кант — на равных.

Через полтора часа философ вышел из дверей спортивной школы и неторопливо подошёл ко мне — я растерялся; моя плохая конспирация уже бросилась в глаза директору спортшколы, который принял меня за родственника одного из тренирующихся детей и успел со мной поговорить.

«Странно Вы себя ведёте, — констатировал следствие моего прокола философ. — К философии на моих лекциях проявляете равнодушие, сегодня весь день за мной следите. Хотите больше узнать обо мне?…» В его маслянисто посверкивающих глазах таился вопрос. Он сказал о моём равнодушии к философии! «Да я не просто стал равнодушен к твоему предмету, уважаемый товарищ философ, я охладел к нему безвозвратно, безнадёжно безвозвратно. Ты даже себе представить не можешь — насколько безвозвратно». Всё это, разумеется, я произнёс про себя — шёпотом. Чёрный пояс по каратэ, согласитесь, весомый аргумент в разговоре.

А разочаровываться в чём-либо… со мной такое случается. Если разочаровываюсь, то уж по полной программе. В случае с философией «проявлять равнодушие» — это мягкая формулировка. Был на грани ненависти.

Но какая сторона жизни философа открылась мне! Менее двух часов назад я не мог вообразить подобное… Нет! Я не хочу сказать, что это открытие меня лишило дара речи. Но я мямлил, пытался что-то объяснить, ощущая острые края обломков своего авантюрного плана. Он взял меня за рукав и произнёс: «Неубедительно лжёте. Хотите узнать, что будет дальше? (Я кивнул). Садитесь в свой джип и следуйте за мной». Философ, спортсмен, мастер каратэ… Кем он ещё предстанет предо мной?

Я сел в «свой джип» и свободно поехал за чёрной невзрачной «Волгой», ни от кого не прячась. Ехали мы недолго, пересекли две улицы и завернули в тёмный двор. Я плохо знал эти места; и, хотя уже стемнело, было не страшно. Безликое пятиэтажное здание, к которому мы припарковались, ни о чём не говорило. «Здесь — бойцовский клуб «Леопард». Я буду драться. Идёшь со мной?» — спросил философ, выглядевший напряжённее обычного. Откуда я тогда мог знать, как он выглядит, когда по-настоящему напряжётся?! На лекциях не заметно было, что он напрягался, наоборот, всегда говорил ровно и спокойно.

Не дождавшись моего ответа, он снял на ходу кожаную куртку, подбитую недорогим мехом. Я проделал то же самое со своей довольно толстой, ничем не подбитой. Мы спустились в подвал, прошли мимо двух валуевоподобных охранников. В уши сразу влилась тупая, долбящая барабанные перепонки музыка. Гламурные девицы, виляя полуобнажёнными телами, хаотично передвигались по неплохо отдекорированному клубу, стены которого были окрашены светло-зелёной эмульсионкой, это я сразу определил на глаз; на стенах висели два огромных, вытянутых в прямоугольники монитора, позволявших смотреть бои, находясь в любой пространственной точке подвала. Потом выяснилось, что гламурные девицы здесь были не зря: между боями они прямо на ринге демонстрировали грациозные восточные композиции.

Рядом с рингом были поставлены ширмы — для бойцов, чтобы могли переодеться в «рабочую форму». Философ мягко поддел меня плечом в сторону бара, что ютился в дальнем от ринга углу, впрочем, хорошо освещённом, как и ринг; сам скрылся за одной из ширм.

Среди зрителей ни одного знакомого лица я не нашёл. «Вообще-то вход сюда стоит тысячу долларов, — говорил философ, когда мы двигались вниз по лестнице, — но допускаются исключения». Я не заплатил ничего. Валуевоподобные «гориллы», правда, покосились не очень дружелюбно на меня. Но философ избавил их от скучных вопросов короткой репликой — «со мной». Ну да, я был с ним, и во мне зажёгся настоящий огонь любопытства, которое я снисходительно называл интересом.

Противная музыка стихла, потому что в клуб пожаловали «высокие гости»: четыре джентльмена в строгих костюмах с дамами, одетыми в вечерние платья. Им отвели места около ринга, на искусственно сделанном возвышении, которое я сразу почему-то не заметил. Они уселись в удобные, мягкие кресла, покрытые дорогими на вид, плотными пледами.

Два юных мажора, стоящих недалеко от меня и потягивающих через соломинку сок, громко перешёптывались: «Отстегнут эти дяди тучи бабла». «Ещё бы, каждый столько, сколько мы все, вместе взятые». «Уверен, Лорд поставит на рыжего, прошлый раз он был «тёмной лошадкой», но показал себя мощно». Лорд, самый яркий из этой «высокой компании», шелестел купюрами и о чём-то оживлённо беседовал с хозяином клуба, несуетным, с седеющими волосами мужичком. Мои мажоры так подробно комментировали события вечера, что я с первых минут понял, что рыжий — это философ, и дерётся он здесь минимум второй раз. (Хотя точного количества раз я так и не выяснил). Лорд с хозяином «Леопарда» — лучшие друзья, а те, кого я считал высоколобой публикой, «дойные коровы» в этой игре. Все куши будут у этих двоих: Лорда и хозяина «Леопарда».

Первый бой никого из зрителей не тронул: вялые, осторожные парни больше танцевали друг около друга, чем дрались. Второй был интереснее, и класс бойцов — выше. Зрители немного оживились.

Философ вышел в ринг одетый в то же кимоно, что и в спортшколе, но чёрного пояса вокруг его талии не было, был обычный — белый. «Прямо какой-то джентльменский клуб», — мелькнуло в моей голове. Я представлял себе бойцовский клуб несколько иначе: бойцы, перекошенные от злости, дерутся до победного, пока кто-нибудь не упадёт. Публика будет решать, добивать проигравшего или нет. Спортсмены подобных клубов ассоциировались с древнеримскими гладиаторами. А тут спортсмены, одетые в кимоно, даже не с голыми торсами. Прямо, турнир единоборств какой-то. Но потом, когда мы вышли из «Леопарда», я видел, как философ переложил кучу денежных купюр в карман своей кожаной куртки. Так что «коммерческая подкладка» в его выступлениях присутствовала.

Философ дрался в седьмой и десятой паре. Один бой закончил досрочно в первом раунде, и, судя по одобрительным крикам публики, был фаворитом вечера. Он замечательно двигался по рингу, ловко уходя от встречных ударов соперников. Куда делась его всегдашняя медлительность? Сильные удары руками и редкие, но точные, ногами не оставили ни одного шанса и второму бойцу, который, правда, выдержал весь бой.

«Куда теперь? — спросил я разгорячённого философа, когда всё закончилось, бойцовский клуб «Леопард» опустел, и мы, двигаясь к машинам, окунулись в чернильную темень вечера. «Теперь — самое главное, — быстро заговорил философ, — ради чего я бываю здесь. У тебя, наверное, есть вопросы?» Я утвердительно кивнул головой. «Поехали, — скомандовал он решительно, но без нажима. «Куда?» «Увидишь».

Мы поехали на окраину города. Единственный плюс нахождения на окраине нашего мегаполиса — это более свежий, чем в центре, воздух. Через полчаса добрались до областной детской больницы. «Заходим», — скомандовал философ, но металлическая решительность в его голосе в этот раз на меня не подействовала: я был уверен стопроцентно в напрасности наших попыток: время не приёмное. И опять просчитался. Зашли с чёрного входа, он отжал кнопку, незаметно белеющую в кирпичной стене — нас пропустила женщина в больничном халате, без лишних звуков. («Знакомая или родственница», — подумал я, но в подробности вдаваться желания не было).

Слабо освещённый коридор первого этажа вёл в маленькую, тесную палату, где я тут же в полутьме рассмотрел лежащего на кровати мальчика лет двенадцати. Худое, но симпатичное лицо его белело, освещаемое серебряным светом полной луны. На нём виднелись недавние страдания. Возможно, мысль о страданиях этого несчастного мальчика мне пришла в голову потому, что в больнице страдания — это обычное состояние больных. Но больные в моём сознании ассоциировались с людьми преклонного возраста. Здесь было что-то другое. Не знаю, почему, но я тогда подумал, что этот ребёнок страдал. К горлу подкатил ком, и я тряхнул головой. Женщина, которая без лишних слов впустила нас в больницу, стояла около слегка приоткрытой двери; находясь с нами в палате, наблюдала за всем в ней происходящим, но при этом держа под контролем ещё и коридор. Она пронзила меня взглядом-молнией, словно предупредила: здесь не нужно делать не только резких движений, но желательно и дышать через раз.

Философ поднёс указательный палец к губам и шепнул: «Не разбуди сына».

«Месяц как вышел из комы, — продолжал он шёпотом. — Летом попал в аварию… жена была за рулём… насмерть. Кирюшка почти три месяца в коме пролежал, поправляется теперь… Нужны очень дорогие лекарства. Моей университетской зарплаты не хватит, поэтому добываю деньги… как умею… Случается, вспомню во время лекции: сегодня надо купить очередное лекарство, сажусь, рисую в блокноте план города — по памяти, ищу маршрут, как быстрее добраться до нужной аптеки. А потом к Кирюшке».

После я долго размышлял: что двигало Юрием Григорьевичем, так звали философа. Отцовский долг? Ну да, он был отцом Кирюшки и желал ему только добра. Юрию Григорьевичу нужны были деньги, судя по всему, — немалые. А в таком положении, когда рядом нет родственников, которые могли бы дать в долг, что оставалось ему? Идти на большую дорогу? Но он не преступник в принципе.

Нет, Юрием Григорьевичем двигал не просто долг родителя перед ребёнком, находящимся на грани жизни и смерти, этой катастрофически тонкой грани. Здесь было большее, здесь была жертвенная любовь, та любовь, которая проявляется в действии, конкретном поступке, когда человек не раздумывает, а делает, жертвует собой, своим здоровьем, может быть, и самой жизнью. И на его стороне правда. Во всяком случае, он уверен, что правда с ним.

Человек борется за жизнь другого, и борется в прямом смысле этого слова — дерётся в бойцовском клубе за деньги. Да, ему нужны деньги. Он не ждёт помощи от коллег по работе или от какого-то там своего начальства. Он рискует, оставаясь внешне спокойным, уравновешенным и доброжелательным, по-настоящему доброжелательным.

В «Леопарде» его могут покалечить более молодые и сильные соперники, и тогда лекарства понадобятся ему. А что тогда будет с Кирюшкой? Кто ему поможет в этом холодном, равнодушном городе?

Но, конечно, Юрий Григорьевич не думал о плохом, философские рассуждения в этом случае ничего не значили. Когда в «Леопарде» он выходил на ринг, я видел на его груди крестик, он был верующим, он надеялся на Бога.

Прошло совсем немного дней, и наступила неизбежная сессия, с которой я справился очень даже неплохо. Философию сдал на пять, не пользуясь ни одним конспектом. Юрий Григорьевич, когда я отвечал, не рисовал смешных человечков в тетради, а слушал меня внимательно и, как мне показалось, с неподдельным интересом.