Анна

Женщина с царственным именем Анна,
Именем бойких старух из народа
(Доложили: «Больна, некрасива, странна»)
Написала: «Мне 34 года.

Посылаю стихи. Будет время — прочтите».
Две минуты — прочла, забыла. Сразу —
В шкаф — диспансер чужих наитий.
День входил в золотую фазу

Вечера. Каждый свое наметил
На остаток его: магазинно-ванное.
«Если взгляд рассыпается, словно пепел…»
Вплыло в мысли закатно… Анна…

Анна «хочет построить хижину»,
Анна ходит гулять в чащобы,
Анна грезит мечтою книжною,
Анна просит о Крыльях, чтобы…

Господи! Крылья! В такие-то лета!
«Отчего люди не летают, как птицы?…»
Анна, Анна… Опомнись! Где ты?
На какой застряла хрестоматийной странице

Юности? Анна, очнись! Ну, что ты?…
Какие нынче твои паренья?
…………
Ферма. Поле. Кусты. Болото.
Тропка. Кладбище. Лес. Деревня.

Утро. Ведра, дрова, скотина.
Грядки. Судорога в пояснице.
Анна — нонешняя Катерина.
«Отчего люди не летают, как птицы?»

Живешь ты (белая нитка в строчке —
Жизнь твоя. Вздох твой — каждое слово)
В местности (сельской учителки дочка)
С губастым названием — Бриляково.

Значит — утро.
Хлева, огороды:
Труд грошовый, участь рабская.
Вечер.
Э-эх! Гуляет свобода!
Пьяная, драная, залихватская.
Ночь кромешно-магнитофонная,
Подзаборная, с храпом.

Снова —
Утро: тракторное, бидонное.
Вечер — э-эховский, ночь — солова.
В Бриляково.

А днем…
— Аннушка, как здоровьице?
(Сала-то, эко что, глянь, наела!)
Чай, торопишься — не поздоровацца?
Пошто в лес-от? Аль дело?
— Дело.

День безоблачен, мирен, светел.
В лес — от камней запазушных, взглядов,
Рассыпающихся, как пепел.
В лес — к молчанию мха и ягод.

К состраданию теплой хвои,
К собеседнице — бурой кукше.
Волки там на душе не воют.
Там — безлюдно, а значит — лучше.

Вечер сельский кричит петухами.
Тарахтит мопедами, кряхтит мотыгами.
С горстью черники и со стихами
Лесовихой угрюмой, шишигою —
Анна —
Мимо ларьков заплеванных,
Мимо окон, глазами засаленных,
Мимо дворов с курями-коровами,
Мимо пенсионерских завалинок —
Идет:
Мишень — ее плеч покатость,
Кости широкость, немодность ситца.
«Дайте крылья, отвечающие за крылатость!» —
Отчего люди не летают, как птицы?

…………

Женщина с именем, похожим на эхо,
Из быта перин, самовара, комода,
Из лапотного, посконного века
Написала: «Мне 34 года».


* * *

И эта, с косой девичьей,
И та, с вызывающим взглядом…
Ах, челочки, глазки, личики…
И дальние — все вы рядом.
Вам всем — мне тревожно думаться.
Вам всем — на пути встречаться.
Ах, туфельки, брючки, сумочки…
Вам, каждой, по восемнадцать.
Прошлого ль дымкой окутаны,
Из будущего ль — видения…
Ночные, дневные, утренние…
Из правил — все исключения.

Окно в махине гостиничной —
Размыта своей похожестью —
Стотысячная песчиночка,
Единственная из множества,
Непознанная, как истина —
Позевываешь, поеживаешься
На палубе утлой пристани.
В усталом шатаньи поезда
На верхней полке — корабликом.
Душевные муки Терлеса
Прожевываешь вместе с яблоком.
Где город твой? — Нет на глобусе.
Твой день растворен в безвременьи.
Случайность в толпе автобусной,
Закономерность явления.

Так просто — с вокзала, с улицы
Однажды возникнуть — встретиться.
Вам всем мне тревожно думаться.
Любая из вас — соперница.


* * *

Не слушай ты, девочка, песни печальные,
Душу соседке своей не трави,
А то у нее все выходят банальные,
Как песенки эти, стихи о любви.

В них «жди» и «дожди» графомански рифмуются
Со жданьем, тягучим, как дождь, заодно,
Какой, к черту, дождь! Минус десять на улице!
И минуло ей сорок с плюсом давно.

Ей минуло сорок. К лицу ли, по летам ли…
А впрочем, ведь — 40, не — 75.
Чего ж там на песенки глупые сетовать,
Чего ж на морозы зимою пенять.

Чего ж там над рифмой простой похохатывать,
Возвысив над ней непростую себя.
Вечернюю блажь равнить с плачем Ахматовой,
С ее неумением жить не скорбя.

Какая, однако, за окнами стужа-то…
За окнами — ветер, за стенкой — «ла-ла».
Всего-то и горя, что до смерти нужен он.
Всего-то и жали, что долго ждала.


* * *

Как беззащитны женщины, бегущие от возраста,
С чутьем их сверхъестественным, способностью больной
Затылком слышать тайные, сочувственные возгласы
И видеть взгляды скрытые, злорадные спиной.

Как беспощадны женщины, бегущие от времени,
К своим подружкам-сверстницам и взрослым сыновьям.
С их утонченной колкостью, улыбчивым умением
Раскладывать по полочкам, судить по всем статьям.

Как женщины беспомощны, бегущие от старости,
С их милым помешательством на пудрах и духах,
С их злой непримиримостью, с их юношеской яростью
К убийственным видениям в бесстрастных зеркалах.


* * *

Любимый, все сбудется, если
Автобус минует мосты,
И в семь в моем клетчатом кресле
Над книгой ссутулишься ты.
Замрет в полнозвучном молчаньи
Живых светотеней контраст,
А с кухни встревоженный чайник
Свой ропщущий голос подаст.
Как нужно нам слышать забытый,
Бурлящий его голосок.
И знать — под какою защитой
Мы сами, любой волосок наш…
Милый, все сбудется, если
В свой срок разгорятся дрова,
И вспомнится давняя песня,
И все золотые слова.
Забрезжит декабрьская снежность
Над первыми в утре людьми…
Так брезжит сама неизбежность
Счастливой и вечной любви.


* * *

Пока в непременный маршрутный черед
Подходит трамвай к остановке,
А старая Аннушка с рынка бредет
С подсолнечным маслом в литровке.

Пока зимний дождик дорог не развез,
Пока не промокли ботинки,
Пока романтичный бодряк Берлиоз
Гремит с раритетной пластинки.

Пока так надежно сосульки висят,
А кто-то, уткнувшись в цигейку,
(всего лишь жилец из кв.50),
Присел отдохнуть на скамейку.

Пока на груди мирно дремлет змея
С распятым Христом по соседству,
Пока тебе по сердцу темность моя,
А мне твоя светлость по сердцу,

Пока я несу этот ужас в душе —
Лишиться по глупой промашке
Открытых дверей на шестом этаже
В кирпичной десятиэтажке,

Пока на стекле пляшет солнечный блик —
Я верю, я чувствую кожей:
Длиннее всей жизни счастливый мой миг,
И он мне бессмертья дороже.



Любовный четырехугольник

Был город похож на огромный вокзал,
Где суетно, дымно и тесно.
И воздух весенний ознобно дрожал
От шквального ветра оркестров.

И кто-то кого-то по имени звал.
И падало имя беззвучно
В многоголосый вокзальный провал,
Растекшийся жидкой сургучью.

В клокочущем вареве звуков, вещей:
Цветов, чемоданов, тромбонов,
Береток, ботинок, матросских «клешей»,
Звоночков трамвайных, клаксонов,

В разбившихся волнах на тысячу брызг
Из говора, вскриков и смеха —
Во всем был какой-то, наверное, смысл.
И каждый куда-нибудь ехал.

Был каждый подхвачен огромной волной,
Был частью единого действа…
Чечеточку бьющий старпом отставной,
Охрипший шальной концертмейстер.

Худой дирижер, заключивший мажор,
И морось, и эхо оркестров
В один, гармонично ликующий хор,
Во власть своих сдержанных жестов.

И женщина с псом. И серьезный чекист,
Снующий туда и обратно.
И «опер», влюбленный в артисточку из
Народного драмтеатра.

А в личном у дамочки все набекрень.
Не к месту все как-то, некстати…
Два дня, например, донимает мигрень.
А тут еще этот… писатель.

Его безотрадности всю глубину
Она, как никто, понимает.
Он любит умершую рано жену.
И он насовсем уезжает.

Так меж истерией иль жуткой хандрой
Она как-то нервно зависла.
«Опер» с артисткой, писатель с женой…
И нет никакого в том смысла.

Был город похож на огромный вокзал.
И воздух весенний ознобно дрожал.
И каждый кого-то навек провожал.
И каждый куда-нибудь ехал.



Январь 2000

Здесь погоды затишье,
Все не то, все не так,
Как писал 40 с лишним
Лет назад Пастернак.

У него там метельно,
А в театре нет мест.
И запретный нательный
Под сорочкою крест.

И пока на божницы
Льется свет от лампад,
Там на сцене вершится
Казнь Марии Стюарт.

Но как только утонут
Страсти в волнах кулис —
Отвезут примадонну
На ночной бенефис.

Под избитые песни,
Клятвы, смех и нытье
Незаметно воскреснет
Героиня ее.

Что-то стукнет в окошко,
Звякнет льдышка стекла,
И десертная ложка
Упадет со стола.

Тень присутствия ляжет
На вспотевшие лбы…
Невесомую тяжесть
Небывалой судьбы —

Даром, мир будто целый
Иль державную власть —
Самой тонкой и смелой
Из гостей — передаст.

Плечи, платья и лица,
Клятвы, слезы и смех…
С нею рядом садится
Самый трезвый из всех.

Нет других уже, кроме
Королевы его.
Он один только понял
Цену мига сего.

* * *
Здесь погоды затишье…
Все не то, все не так.
Здесь раскрытая книжка.
И покой, полумрак.

Но покой вдруг взорвется
Чередой бурных сцен
Без малейшего сходства
С сумасшествием тем.

И без всякой там связи
С той январской пургой
По коричневой грязи
Мы спешим, снеговой.

Кто-то понял мгновенно
И навек убежден,
Что дороже Вселенной
Миг короткий вдвоем.



Соня

Как ветром лист, я к твоему порогу
Тоской прибита, осень. Не гони.
Огни агоний астровых убого
Светлеют в фиолетовой тени
В измокшем палисаднике. А завтра,
Опрощенный нуждой и прозой дней,
Сюда придет с лопатой хмурый Астров,
Чтоб кончить муки смертные огней.
Слегка помедлит... (Здесь откроем скобки,
Чтоб в оправданья речь не увести:
Да, он умел быть трепетным и робким,
Восторг в душе сжимал, как… цвет в горсти.
Без тусклых метин скуки и деревни,
Без багажа опошленных идей,
До всплеска сентября — Helene Андревны
Он видел отблеск будущих огней.)
Помедлит… по-мужицки темный ноготь
Плешинку под фуражкой поскребет.
Как совершенства краток век! Как много
Убожеству Бог времени дает!
Все кончено. И ветренным прибоем
Сметает в щепки кроны ветхий щит.
Садовник здесь угрюм и неспокоен.
Он раздражен. И он уже спешит
Уйти в тепло — ведь осень поэтичней,
Коль жар - в печи, а дождик — по стеклу…
Давнишней не изменит он привычке:
Прикончит светом комнатную мглу.
И вот зажглось настольной лампы солнце.
И вот забыты муки бедных астр.
И тишина звончей, и время — громче.
«Мы отдохнем… Мы отдохнем… Бог даст».


* * *

Федор Михайлович, гений наш сумрачный,
Не подглядывайте за нашим бытом.
Здесь все также: столы и тумбочки
Пылью извечной тоски покрыты.

И мы все те же. Все также маемся,
В ужасе валимся перед киотами.
И все — Ставрогины и Свидригайловы,
Но все боятся быть Идиотами.

Все также дружбой друг друга славим мы,
Вареньем лести рты перемазывая.
И знаний наших ничуть не прибавилось
Со времен Иванушки Карамазова.

И кто-то в раскольниковской петербуржской клеточке
В идею гения складывает мыслишки.
А рядом несчастные ходят Неточки,
И Сонечки за двугривенный продаются купчишкам.

Федор Михайлович… а Вы все болеете,
Чахоточно кашляете проходящим транспортом.
Знаете, в мире стало люднее геями,
Трансвеститами и лесбиянками…

А в остальном… все те же, все то же.
Вы все описали — вперед — лет на двести.
Иногда мне страшно: вдруг и «мой» Рогожин
Попросит сам обменять свой крестик?


* * *

Семь вечера. И снег целует губы.
Неласково. Кусаче. Сухо. Зло.
Я мерзну под спасительностью шубы.
Весна две тыщи пятого… Число —

Десятое. И снег. И снова ветер
Шаманит, пьян, в неистовстве своем.
Прогноз житейский — неопределен, а метео:
Двенадцать — ночью, минус восемь — днем.

Народ навстречу. И — ни человека…
А мне самой уже так много лет…
И каждый вечер вновь: фонарь, аптека…
И с каждым днем ясней: исхода нет.


* * *

Кастрюльки да плошки, с запасом и впрок —
Капусты, картошки — мой сытый мирок.

Мой быт городецкий — совок да метла,
Уют старосветский печного угла,

Тепла да покоя, воды два ведра,
Да правой ногою вставанье с утра.

Да тихие ночи… И все б хорошо.
И все б, да… а впрочем — чего же еще?

Чего ж, кроме лампы, восьми на часах,
Чернильных эстампов на ветхих листах,

Знакомых по школе пометок курсив
На пройденном поле, где счастье и воля стоят супротив.

А стрелки по плану все режут круги,
И с утречка встану я с правой ноги.

И ринусь за ради питья и куска
Забросив тетради
С стихами…
Тоска…


* * *

Истоплю пожарче печку,
Заварю покрепче чай.
Локон выпущу колечком.
Ненаглядный, приезжай!

Все давным-давно готово:
Стол и вся моя краса.
Жизнь ждала тебя, такого,
Ждать не в силах полчаса.

Без тебя мне все неладно.
В доме скука да раздрай.
Приезжай, мой ненаглядный,
Наглядеться вдосталь дай.

Столько дай мне, чтоб хватило
Всю неделю этим жить.
Чтоб потом достало силы
За ворота проводить.


* * *

Снова мороз и метель,
Снова сугробы и темень.
В сиплую дует свирель
В зиму бегущее время.

Встану одна у окна.
Встану, бессонная, в третьем…
Что фонари и луна
Делают с городом этим!

Вспомнится давний восторг,
Детские вспомнятся страхи.
И примерещится волк
В черной лохматой собаке.

А за крестом двух дорог,
Где фонари розовее —
Чудится темный чертог
Северного чародея.

Все переврет синий свет,
Все в нем, нездешнем, иначе.
Чей это там силуэт
Он за деревьями прячет?

И опрокинется вдруг
Сердце, почувствовав что-то.
Ясный услышу я стук
В запертые ворота.


* * *

Город мой — ветхий букварь,
Изб и проулков кириллица.
Но лишь забрезжит январь,
Он по-особому видится.
Омолодятся дома
Каждой дощечкою, гвоздиком.
Город заполнит зима
Небом, пространством и воздухом.
Снегом его завалив:
Дымники, ставни, завалинки,
Лубочной сказки наив
В шали нарядит и в валенки.
Канут в сугробах глухих
Осени всхлипы и топоты.
И побегут среди них
Радуги, блики и тропочки.
И побегут среди них
Голубоватые тени
И
Города белые дни
Давнего-давнего времени.


* * *

Там, как в сказке, немудреной сказке.
Спят засовы на чугунных скобах,
По ночам билибинские краски
Застилают дворики в сугробах.

Там избушки завалились набок,
Живы там тулупы из овчины,
И ничем не выветрился запах
Древний этот, дровяной, лучинный.

Там на стенах — пляшущие тени,
Вязаный кругляш на половицах,
У печи — все тот же тощий веник,
У окна — все та ж краса-девица

Скучен взор ее и тяжки вздохи,
Никнет ивой да свечою тает.
Ей бы стряпать, ей бы шить, дурехе,
А она о чем-то все мечтает.

Ждет ее в хлеву козел Ивашка,
А в углу повисла паутина.
Вот такая нынче вышла сказка,
Вот такая вывелась картина.

Рассказать получше не сумею,
Но и в этой жить не так печально:
Стоит только капнуть чуть елею
Да разбавить жижицей сусальной.