Городец. Маврина Т.А., 1967 год
Городец.
Маврина Т.А., 1967 год

Из книги:
Маврина Т.А. Городецкая живопись. Л., «Аврора», 1970 — 139 с.: ил.


…Шла Волга, а за Волгою
Был город небольшой…

Некрасов написал про Волгу, что она шла — не текла, не бежала, а просто шла.

Когда подумаю про Городец за Волгой, обязательно всплывает: «Шла Волга…», — хотя эти строчки Некрасова к Городцу никакого отношения не имеют.

Старая городецкая живопись на деревянных деревенских вещах, больше всего на сиденьях от прялок — донцах, сохранила, если можно так сказать, именно этот неспешный темп движения большой реки. Кисть городецкого художника не бежит быстрее мысли, как в соседней золотой хохломской ковровой росписи, не застаивается от напряжения и старания, не завихряется «в дымах» и «плавях», в комариным жалом выписанных орнаментах, как в Палехе, а идёт плавно, как Волга, не слишком быстро и не слишком медленно, от возможностей темперной, а чаше клеевой краски, мазка или «тыканья» сухим грибом-дождевиком по слёгка загрунтованной доске.

Несмотря на светские, часто просто трактирные темы, городецкие вещи — на уровне «спокойной живописи». У меня они висят рядом с древнерусскими иконами и не делают беспорядка, не нарушают строя, веками выработанного нашей темперной живописью на дереве. Они как бы завершают или продолжают это искусство. В них выплыло (совсем, может, неожиданно, но это видно очень ясно, когда они висят рядом — иконы и  донца) всё весёлое и языческое, народное, что таилось веками в церковных образах.

Сама техника у них проще иконной. Подготовка доски и назначение вещи тоже проще. Нет больших тем-мыслей, как в иконах. Их темы незначительные, разговористые. Самое интересное в этой живописи — её завершение, «оживка». Закончить, поставить точку, много белых точек, штрихов, линий; не для светотеневой моделировки, а просто для красы-басы. Иногда так много и так густо наложена эта оживка, что хочется потрогать её руками, как дорогое шитьё с жемчугом.

По красоте цветовых пятен и этой оживки можно ставить отметки деревенским мастерам. У кого сочно — пять с плюсом, у кого вяло — на троечку. Делают не для себя — на продажу. Это промысел, в котором, надо думать, была и корысть — больше понравиться, лучше продать, и соревнование, и спешка. Но спешка не вредит.

Пишут, что деревенские художники делали до четырёх тысяч донец в год одной семьёй. Меня это совсем не удивляет. Во времена Ивана Грозною царские изографы, иллюстрируя многотомный Летописный Свод, делали тысячи более сложных рисунков за очень короткий срок; а храмы расписывались фресками в одно лето, мы бы сказали: за сезон. Получалось всё равно чарующе хорошо.

Мазки у городецких мастеров разные: занавески писали широко, окно — сплошь чёрное, даже как-то аккуратно чёрное (иконное наследие), клетки пола — длинными линиями, рамки и их знаменитые картуши — без перерыва, как рука возьмёт, листья — движок кисти с тонким концом. У них нет так называемой тонкой работы миниатюристов-мелочников. Мне всегда приходит на ум, когда восхищаются тонкой работой, совсем невыгодное для живописца сравнение с часовщиком.

Как бы ни была тщательна работа художника, всё равно рука часовщика, ювелира или хирурга, делающего до двадцати швов в живом глазу, несравненно искуснее. Разве их перещеголять живописцу? И не обязательно быть лесковским Левшой.

Городецкие мужики за тонкости и не гнались. Но сколько нужно любви и простодушия, чтобы удар кисти был не слишком замысловатый, не слишком сухой и скучный, в меру ярок, в меру лих, в меру скромен и выражал положенное. Ещё давно сказано, что всякую вещь красит мера.

Композиции их всегда замкнуты, изолированы, и как бы продолжают иконные традиции.

Например, тема трапезы. В иконах Троицы Ветхозаветной обрезана изгибающимся или прямым столом средняя фигура ангела, а две боковые, обрамляющие — в рост, или срезаны все три ангела.

На донцах: средняя фигура кавалера в сюртуке или группа пирующих также обрезаны столом (овальным, с подборами скатерти, как делали ещё в XV веке на миниатюрах), две боковые, чаще дамы в платьях с фижмами, с жемчугом в волосах, тоже обрамляют стол. На столе и там и  тут порядок.

Пир этот такой же чинный, как и трапеза ангелов, хотя и происходит где-нибудь в трактире с вывеской «Разгуляй», или «Встреча друзей», или в дворянской комнате знаменитою ярмарочною заведения Ермолаева, а не под библейским Маврикйским дубом.

Я видела в детстве не у «Старого Макара на жёлтых песках», а уже на Стрелке в Нижнем Новгороде Макарьевскую ярмарку со всем её утомительным безвкусием, шумом, треском и блеском. А наш либеральный дядя Аким Васильевич Чекин водил нас даже в трактир для модного тогда демократизма. Был и орган, и кустодиевские чайники, и барыньки.

На картинках же городецких мастеров весь этот трактирный гам превратился в благолепное пирование. Ловко слаженные цыганские хоры с красивым веером юбок и чёрными волнами причёсок. Обнимающиеся парочки, застывшие в классическом выразительном бесстрастии — «возлюбленные пары». Всё нарисовано, вернее написано, очень просто, как всегда в народном искусстве: изображая страсти или гульбу, остаются на уровне только красоты.

Донце расписное. Деталь. Середина XIX века
Донце расписное. Деталь. Середина XIX века

Тема «пирование», «столование», «чаепитие», «застолье» — названий у неё много — изображается очень часто. Всегда не очень заметная, не назойливая симметрия и отсутствие впереди сидящих. Как их изображать? Спиной, боком? — вечная загвоздка для художника, как не вносить суету и путаницу, чтобы фигуры не мешали, не заслоняли друг друга. Попыток заполнить фигурами передний край стола в старой русской живописи не очень много. В миниатюрах вокруг круглого или овального стола нередко допускались впереди сидящие, в иконах Троицы иногда вводили добавочные фигуры Авраама и Сарры и заклание тельца спереди. Старые городецкие мастера от всего этого отказались начисто.

Впереди стола ничего нет. Сзади — обрамление цветами. Иногда — часы, громадные, узорные, или зеркало, занавески, обои, а то и лебеди, башенки, архитектурные своды, колонны. Пол — клетками, ножки стола — волютами. Похоже на балдахин — «киворий» в иконах, миниатюрах, фресках — и не похоже, по своей бытовой правдоподобности. Я на называю такую рамку, без глубины, просто «павильончиком», а то говорят ещё «беседка», «гулянка».

Лица — белые блины. Может, просто намазаны пальцем. Окунуть в густые белила и приложить на нужное место белый кружок, а когда просохнет, несколько движков тонкой кисточкой чёрным — вот и лицо.

Белое лицо без теней — на японских гравюрах, на лиможских эмалях, но это очень далеко, поближе — знатные татарки с очень густо набелёнными лицами на нижегородской ярмарке, а может, скорее всего, песенные слова: «лицо твоё белое, а на шеюшке жемчужок». И этот жемчужок — просто чёрные точки по белой шее.

У кавалеров и у дам волосы — двумя движками чёрной краски, иногда кверху, иногда по плечам, на прямой пробор. Тридцать раз по одному месту никто не водит, иначе ремесленнику и нельзя, невыгодно, долго. Молодецкая рука бьёт один раз. Иногда вплетают надписи, как на иконах, лубках, изразцах, на старых вывесках с картинкой.

Может быть, я не совсем беспристрастна в своей очень высокой оценке милой моему детству и всей жизни неизменной радостной нарядности и праздничности искусства нашего края, очень «рукотворной» живописи, с её базарной, ярмарочной жизнью заволжских мужиков-тысячников, мещан, купцов и мелких бар. Изображали всё, что по понятиям того времени требовалось для счастья. Всё диковинное для мужиков в городе на ярмарке, где они продавали расписные изделия; а если и брали они свои деревенские бытовые темы, то тоже только деревенское счастье: супрядки, девиц в сарафанах, щеголеватых молодцов, сани, коней.

У них был какой-то дар видеть кругом только красоту и умение это изобразить, «намалевать», чтобы все любовались. И мы за «десять давностей» — за сто лет — глядим и радуемся. Кто не улыбнётся на мазинского кота или важного кавалера, «что шагает журавлём, глядит скосырем»?

«Городецкая живопись» — название несколько условное, не в одном Городце «малевали», но и во всей округе по реке Узоле, в Заузолье.

Донца, дёнца, дны баские (то есть красивые): «А на моём дне бáском басýля бáсще!» Такую фразу привезла из Заузолья моя знакомая — молодая художница. И мне понравилось это добродушное хвастовство.

Но мог ли заузольский мастер прошлого столетия вообразить, изготовляя свои «намазные дёнца», закрывая их сплошь краской, фигурами и цветочными узорами, для цветной сытости, что они будут висеть в музеях или красоваться в альбомах?

Не знаю были ли «дны баские» в глубокой древности, но гребень нижегородского образца найден в Зарядье в Москве при раскопках. Относят его к XVI веку. В моей коллекции есть икона XV века «Благовещение», где изображена пряха с гребнем такого же типа.

После войны мне захотелось посетить родные места. Наш пароход «бежал», как говорят волгари, «на низ». К концу третьего дня я увидела городецкие ярко-белые домики, рассыпанные по горам, в каком-то многообещающем беспорядке, за длинным затоном. Вечером всё белое, как вырезанное, на сизом небе — это вверху, а на коричневых склонах ещё белее. Вдоль по песчаному берегу далеко ещё тянулся порядок очень тесно поставленных деревянных приволжских построек. Белые фундаменты, белые горбатые ворота. Всё белые пятна на коричневом. Никакой старинной архитектуры храмов, чудных провинциальных «ампиров», как в некоторых старых городах, где, что ни постройка, то затея, издали видно что-то особенное, сделанное неспроста. Тут всё домики — не дома, а домики, чаще деревянные, более или менее одновеликие. Средняя Волга. Городец — городок любопытный и своей историей и промыслами.

С парохода не видны были узоры на домах, чем он так славен, а только приманчивое расположение улиц Сумерки. Бакенщик вёз фонари в лодке. Прошлёпал колёсами старомодный буксир, — совсем с картинок городецких художников, и дым похож, вроде нарисованного, кольцами.

Наш пароход здесь не останавливался. А надо бы слезть, посмотреть всё вблизи, походить по кривулям-улицам. Найти знаменитые деревни Курцево и Косково, где жили мужики-художники Мазин и Краснояров, написавшие в 1935 году не на донцах и не на досках, а просто на листах бумаги совсем взбаламутившие меня свои пышные «застолья», «тройки», «чаепития с хозяйством». Нарисовали они их для художника Овешкова И.И. Он привёз эти листы к себе в Загорск, где мы в 41-м году ими восхищались и любовались.

Эти листы гостили у меня некоторое время как сумела. Главное — сохранить цвет, пошиб, систему наложения клеевой краски на проклеенной столярным клеем бумаге, без всякого предварительного рисунка Это не раскраска, а живопись, притом живопись светлая, то есть без теней.

Старый художник Овешков И.И. во время войны зарыл свои сокровища где-то в саду и умер. Листочки погибли, остались только мои копии.

В 41-м году среди чудесной загорской пестроты и красоты (несмотря на войну, ведь всё равно, на зло всему на свете башни стояли ярко-розовые, старинные храмы — умопомрачительно прекрасные) впервые увиденные картинки городецких художников были таким же чудом.

Я тогда ещё задумала рано или поздно осуществить издание этой нижегородской живописи. Пусть «ремесленники» поучат нас, художников, как совсем по-иному можно распоряжаться красками. Пусть все увидят добротную деревенскую живопись.

Тогда я, воспитанная «на французах», была очарована совсем другой, не ведомой мне техникой, совсем другим способом «крашения», дающим больший звук. Без неясностей, спадов и подъёмов, при экономной палитре. Очень умеренное введение графики, «обнажение приёма», то есть всё ясно видно, как написано, не спрятаны концы в воду, единые темпы для всего: «личного» — лицо, руки, фигура и «доличного» — всего остального, где всегда допускалось, по неписанным правилам, больше вольностей (хотя бы в иконах). Тут всё одноценно — на уровне законов современной живописи. Вешай их хоть рядом с Матиссом или Пикассо — не пропадут. А лучше всего поглядеть бы на городецкие донца в Третьяковской галерее, в соседстве с иконами или поближе к передвижникам, к изображениям тех самых мужиков, которые наводнили однажды весь этот край совершенно своеобразной живописью.

Я не успела срисовать самый интересный из листов Овешкова: «Чаепитие с хозяйством», где семья за самоваром, а по бокам вся домашняя скотина. Сложная, бытовая, немножко нелепая и трогательная сцена. Такие темы писали часто, но до нас почти ничего не дошло, потому мне особенно жалко ту несрисованную картинку.

Мне эти городецкие листы очень пришлись по душе и своим «весельством», как будто у них всегда «мундирный день » — праздник, «толстотрапезная гостьба». Я просто в них влюбилась, вспомнила своё детство и весь наш край, который принято называть Заволжьем. Для горьковчан, а раньше для нас, нижегородцев, это и зрительно было за Волгой.

С Нижегородского откоса, с высокого, почти отвесного берега реки, по которому напрямик и спуститься трудно, с Верхней Набережной, или с Венца, с Гребешка, с самой высокой Часовой горы, где кремль, всегда очень заманчиво глядеть на далёкие заливные луга, а весной на разливанное море до самого села Бор, до лесов: керженских, чернораменских, ветлужских — как мы их называли. В половодье переезжали на пароме бескрайние воды со льдом, бьющим о борта баржи, вылезали в грязь и дичь, но до лесов идти ещё далеко и страшновато. Мы их населяли несторовскими девицами в чёрных сарафанах. Белые платки вроспуск по спине. Летом даже сими так повязывались. Называлось: по-татарски, по-скитски. А в лесах — скиты (маленькие деревянные городки) и игрушки. Скитов уже к тому времени, конечно, не было, а игрушки — семёновские и городецкие кони, упряжки — привозили оттуда, из-за Волги, зимой на Крещенскую ярмарку в Нижний. Всегда мороз. Всегда иней на Нижнем Базаре — так называлась улица внизу вдоль Волги. Выпряженные лошадёнки в белых иголках, пар стоит, кучи сена и навоза. У мужиков на усах сосульки, а брови, даже ресницы — белые, мохнатые.

Продавали всего много. Крытые холстом прилавки с яркими сладостями, кренделями, жёлтый или малиновый лимонад в больших графинообразных бутылках… Один приехал с резною поделкой деревянною и вывалил весь воз… на снег, на большие рогожи. Развал игрушек. Можно выбирать, пока не окоченеешь. Кони, бирюльки, ложки, жёлтые домики, мельницы… «Пестро, красно кругом…».

* * *

После войны началась моя дружба с музеями. В Москве в Историческом музее работала ещё Просвиркина С.К. — знаток, собиратель, заразительно влюблённая в «дерево» строгановка. Несмотря на преклонный возраст и больную ногу, она спускалась со мной в подвалы, через все бесконечные залы и лестницы музея, и с нежностью показывала резьбу и росписи, и всякие мелкие и большие деревенские вещи, изукрашенные — за сколько лет?.. Я попадала каждый раз в «царство небесное», так много всего цветного стояло на полу, на полках, у стен — тесно и уютно. «Если вы хоть часть всего этого используете в своей работе, хватит на целую жизнь», — говорила Просвиркина С.К. А я с жадностью пересматривала всё, для памяти зарисовывала, особенно городецкое. Изделия тех самых мужиков, которых описывали Глеб Успенский и Павел Мельников.

Тут праздник, очень нарядная своеобразная картинная галерея. Хотелось унести в своей памяти все ходы деревенских рук, казавшиеся мне тогда прекраснее общепризнанных сокровищ мировою искусства. Надо обязательно ещё раз посмотреть Городец на Волге, из которого, как из волшебного ящика, вышли такие «кони», «барыньки», «цветы» — целый мир, имеющий сейчас и своё название: «Городецкая живопись».

* * *

В 1967 году, по весенней просухе, собрались и поехали ни машине. Так виднее всю судальско-владимирскую землю — «Белую Русь», как иногда писали в старину. Интересно проехать на Волгу путём её первых поселенцев. Скатертью стелилось гладкое шоссе, полотенцем протёрли, до ярко-голубого, весеннее небо. По этому напутствию, ставшему почему-то сейчас ироническим: «скатертью дорога, полотенцем путь», или «путь вам чистый, дорога скатертью», — мы и поехали.

Случайно, а может по какой-то в тот момент неосознанной необходимости, мы завернули в Суздаль. Конечно, в Городец надо ехать не только через Владимир. но и через Суздаль. Суздаль для него вроде старшего брата, их судьбы когда-то сплетались. Я читала в истории Фёдоровского городецкого монастыря, что этот городок до своего теперешнего названия — Городец Волжский имел и другие: Радислав. Радилов, Кириллов Больший, а ещё раньше языческое черемисское — Малый Китеж-Кидеш — название полулегендарное.

Китеж, Кидеш — так созвучно с Кидекшей на Нерли… Кто же об этом писал?

Ну конечно, Антонова В.И. в своём каталоге к выставке «Ростово-суздальская живопись». Перечитала ещё раз, так пленилась, что достала и первоисточник — «Китежскую легенду» Комаровича В.Л. Он логично и убедительно связывает эти два названия. Если есть Малый Китеж, то где-то есть и Большой, если есть Городец-городок, то надо искать город, к которому он как-то относится, — и это Кидекша на Нерли близ Суздаля. Там указывают даже прямую, сейчас заброшенную дорогу в Городец на Волге.

В Суздале в музее висит портрет в рост то ли князя, то ли сказочного богатыря, вышитый со всей роскошью «сорока швов» ХVII века серебром и золотом. Шитьё прекрасное, хоть и ремесленное, первозданной сохранности. Чернобородый, молодой, в доспехах. «Это наш князь Георгий Всеволодович», — с гордостью говорит экскурсовод. «Великий князь Суздальский, Нижегородский и Городецкий».

Этот князь был не из мирных, позорно воевал с отчимами, ходил на камских булгар, на мордву, построил Нижний Новгород, Новеград-Нижний на волжских красивых высотах, погиб в битве с татарами на реке Сити. Потом, много позже причислен к «лику святых», потому у него лимб вокруг чёрных волос.

Мне все эти исторические сведении, как-то связанные с Городцом, сейчас очень интересны. Городец — один из первых городов-крепостей на Волге, пограничное удельное княжество на приманчивых Пановых горах, на страже очень большого леса, лесной пустыни, где «ни конному, ни пешему, ни самому лешему» не пробраться.

«…Ты, пустыня моя матушка, вы, леса мои кудрявые…
Вы, леса мои, леса, братцы лесочки, леса тёмные».

А в лесах полно бывальщины и небывальщины полуязыческой, полухристианской, и писаной и передаваемой из уст в уста. И всё вертится вокруг слов: Китеж, Георгий, Юрий Всеволодович. «Легенда о невидимом граде Китеже», опоэтизированная народом, писателями и композиторами. Павел Мельников весь Заволжский край называет «Китежская Русь». В легендарном князе Георгии Всеволодовиче из старообрядческой «книги глаголемой летописец» соединены все древние князья Георгии этих мест, ему приписываются все тут построенные в давние времена города и храмы. А в народных стихах этот собирательный образ князя-колонизатора Залесского края (Ярослав Мудрый, имя которого при крещении Георгий, Юрий Долгорукий тоже Георгий, Георгий Всеволодович, сын Всеволода Большое Гнездо) превращается просто в богатыря «Егория Храброго» на белом коне, сам белый и платье белое; ни дать ни взять — всадник-утро из сказки о Василисе Прекрасной.

* * *

После Суздаля мы долго едем мокрыми ещё лесами. Красные сосны, чёрная речка Тара, лес, лес и лес, где и сейчас не легко продираться, а раньше и подавно «ни стиглому (настигаемому), ни сбеглому прохода нет». «Дерево с деревом свивается, к сырой земле преклоняется». Только такой шитый золотом богатырь из суздальского музея, «ноги в чистом серебре, на каждой волосиночке по жемчужине», и проедет по лесной дремучине и зыбучим болотам. Проложит дороги и поговорит со встречными лютыми зверями.

…Ой, вы, волки, ну вы серые.
Разбегайтесь по два, по три, по единому.
А вы леса, не шатайтеся, не качайтеся.
Отделитесь, леса, от сырой земли.
Я из вас, леса, буду строиться…

За Волгой лесов ещё больше, даже сейчас. Может, все исторические и легендарные подробности непосредственного отношения к городецкому искусству и не имеют, но чтобы уяснить себе, откуда взялась такая богатая живопись в заволжских лесах, надо подумать и о самих этих лесах и их героях. Пожалуй, будет уместно вспомнить поверья Поволжья о невидимых потонувших городах, звенящих озёрах, старых дорогах, песни о Егории Храбром, вспомнить о всей этой лирической страстности, похожей на заклинания и язык молитв и языческих и христианских — «мёд мудрости» народной философии. Кто-то сказал, что легенды сближают века.

Городецкая живопись живёт небольшой отрезок времени, там нет «вечных» тем, но по богатству и отточенной законченности своей системы «крашения» она бессмертна. Ею, может, будут любоваться и через тысячу лет.

* * *

Доехали до Балахны, что стоит «полы распахня» — по старой бурлацкой песне.

В Балахне у храма Николы (XVI век) огромный зелёный, какой-то сверхъестественный изразцовый шатёр — изразцы здешние, шатёр — форма тоже принятая в этих местах. И в Нижнем Новгороде шатром покрыт старинный собор, и в Городце у не существующей сейчас часовни петровского времени тоже был шатёр.

Городец был раньше Балахнинского уезда и отсюда не далеко. Храмовая архитектура там на горах, судя по описаниям и фотографиям Фёдоровского монастыря и часовни, была такая же, как тут на песках.

Если рисовать пейзаж Городца таким, каким он был сто лет назад, мысленно можно дополнить то, что я видела в 46-м году с парохода, ещё несколькими пятиглавками и шатрами.

Но это только в мыслях, а сейчас мы едем по очень длинной, широкой плотине через Волгу. С одной стороны сливается с небом бескрайний серый лёд, с другой — чистая вода и миллион красивых белых пароходов. Городца и не видно.

Сто лет назад (а я всё прикидываю, как тут было, когда цвела городецкая живопись) в затоне стояли пароходные первенцы с величественными названиями: «Самсон», «Амазонка», «Воевода». Дымогарные трубы выкрашены в разный цвет, у каждого судовладельца свой. Дымы, наверно, сизыми кольчатыми полосами стелились по всей Нижней Слободе Городца. У кого труба пониже, у того и дым пожиже. В семидесятых годах, как пишет Максимов Е., в ярмарочное время Оку и Волгу около Нижнего Новгорода загружали суда, сверху донизу размалёванные радужными красками, украшенные флагами с картинками, вроде «Похищения Прозерпины», «Прогулки Нептуна с огромной свитой нереид и тритонов» или «Ловли Кита, бросающего огромный столб воды в лодку зверопромышленников». С подписями, наверное, одна другой занятнее.

А ещё раньше протопоп Аввакум, имея рождение «…в нижегородских пределах, а очи сердечные при реке Волге», писал: «А се потом вижу третий корабль, не золотом украшен, но разными пестротами, красно и бело, и сине, и чёрно, и пепелесо…»

Плыли по Волге разукрашенные баржи с парусами — «апостольскими скатертями», как их называли бурлаки; ладьи, шитики, бархоты, расшивы с длинными носами, лёгкие на ходу гусянки — столько названий, что и не запомнишь. Расписным, изузоренным судам никто не удивлялся — сами их делали.

Поражал пароход. Его изображали на донцах и мочесниках то в «развёрнутом» виде, со всеми каютами — «казёнками», с чудесными подписями, то сжато и коротко, чёрной краской, с белым колесом и трёхцветным флагом на мачте; а окна, из которых на него глядят, — ампирного образца, тёмно-синие с белыми рамами, где-то сзади парохода, а впереди лишь волны да неизменные цветы и узор «тыканьем», изображающий всё, что угодно: «пространство» и «воздух», и просто бордюр. На одном донце с пароходом даже гордая надпись: «Красил мастер села Косково Степан Сундуков».

А мы любуемся и городецкими нарисованными пароходами, и слоистым, выветренным деревом со старых судов, изрезанным сложно заплетёнными ветками, в которых так складно живут львы и русалки — «фараонки», забывая об их нездешнем происхождении. Сто раз писали про льва с «расцветшим» хвостом, что он пришёл в Заволжье с владимирских и суздальских соборов  первыми князьями, с первой косой и сохой, вроде «домового оберега», кошки на новую квартиру. Царь зверей, когда-то эмблема царей, «недрёманое око» средневековых «физиологов». Тут этот гривастый спесивый и важный лев добродушно ухмыляется, высунув язык. Лев прижился за Волгой. Изображался он часто. Резной — на судах, на лобовых досках изб, расписной — на рубелях и дугах.

Лев — это понятно, но откуда фараонка? Если сравнить деревянных резных фараонок с волжских судов, которых так хочется погладить, с каменным, очень древним барельефом из Малой Азии, который я видела в каталоге Берлинского музея, то видно удивительное сходство. Тамошний «фараон» держит в поднятых руках зигзаг — символ воды, а мои — виноградную лозу. Тот же жест, очень похожие фигуры.

Так же изумишься, встретив на мезенских прялках коней с греческих ваз, а на северных вышивках — иранских барсов. Тоже путь не близкий.

С поля на поле, въехали в город. Небо — всё тем же ровным голубым сатином до самой земли, по-весеннему: на мыльных холмах никакого снега. Не то деревня, не то город с узкими путаными, извилистыми улицами вдоль реки, вверх и вниз — то, что я видела ещё с парохода. Очень много автобусов и знаков запрета — трудно ехать. Мальчишки нам кричат: «Прытче едче!» А нам прытче не надо. Хочется разглядывать каждый дом, ворота, лабазы, двери, полукруглые чердачные окна, калитки, замысловатые карнизы, почтовый ящик на ножках среди площади. Скворечниц в виде теремков, что прижились в подвалах отдела дерева Московского Исторического музея, моделей пароходов и барж на воротах не попадалось. Движущихся от ветра игрушек на огородах тоже не было. Не было и шатров над колодцами и заманчивых вывесок. Дома — один, другой, третий — все разные и очень милые своей простотой. Женщины одеты пёстро и ярко, по сегодняшней моде.

А в таких тихих местах легко себе представить рядом с современными людьми героев и Мельникова, и Максима Горького, и «барынек» с донец в чёрных жакетах под самый подбородок с белыми пуговицами, ещё раз подчёркивающими изгиб корсета. Юбки колоколом — «и ширится, и дуется подол на обручах…» Под ручки их держит кавалер с пером на стародедовской поярковой шляпе, в вышитой рубашке, молодец в дешёвом немецком картузе,«гораздо удалец», приказчик в чёрной жилетке — «редко шагает, крепко ступает» или судоходчик. Девицы в кисейных платьях с оборками до земли, не крестьянки, а «жительницы» — прямо с мочесников, а то и попроще — в сарафанах с пышными «рукавами». которые городецкие остроумцы рисовали опрокинутой восьмёркой. А если проскачет всадник-ухарь, хват на длинноногом коне, залают собаки особой городецкой породы, дома, люди на него заглядятся, всё перемешается, нарушится мирный строй улицы. Где теперешнее, где прошлое?. Длинноногие девочки, хозяйки с сумками, мазинский кот на завалинке — повседневная жизнь и картинки с донец. На другой день мы, удивлённые, рассматривали сохранившиеся на обыкновенных домах совсем необыкновенные резные лобовые доски с фараонками и львами — гордость Городца.

С откоса пахнуло рекой — знакомый с детства волжский дух. Я опять, на волжских крутых горах. Горы толкучие — «разойдутся да вместе столкнутся». Про городецкие Кирилловы, или Архангельские, горы именно такое я и читала. Разойдутся, расступятся, выйдут из них один за другим старцы «скрытники» и пошлют поклоны Жигулёвским горам с проплывающей мимо Городца «на низ» сплавной расшивой под белыми парусами. Для счастливого плавания судоходчики должны обязательно те поклоны передать. Жигулёвские алебастровые горы тоже расступятся, выйдут одни за другим тамошние старцы и примут поклон. А если того не сделать — погибнешь от бури. Гора горе поклон посылает.

Зашли на базар. Кругом так ярко, да ещё удвоенно ярко от отражения в голубой весенней луже, заливающей базар. Какие-то рубашки, платья, сами люди, пёстро наряженные, ременные кисти на шеях лошадей, сбруи в медных бляхах, поросята в кадушках, корзинки из ивняка, домотканые дорожки, бабы, несущие на коромыслах по шесть четвертей молока…

До сих пор наш край очень любит украшаться. Деревянная резьба на домах попадается редко, больше пропильного деревянною кружева на подзорах и наличниках. И всё ярко раскрашено, ярко — это ещё мало, надо сказать: ярчайше разукрашено. А на печных трубах и водостоках целые железные терема: и белка, и два коня, у кого — вазон, у кого — букет цветов. Может быть, слишком чрезмерно для человека с тонким вкусом, а я смотрю с удовольствием, с детства привыкла.

За ненадобностью донец больше не делают, но старые ещё находят и сейчас в деревнях. На почётном месте донца в музеях да у любителей народного искусства.

Мельников Л.В. Донце резное с росписью и инкрустацией. 1866 год
Мельников Л.В. Донце резное с росписью и инкрустацией. 1866 год

Самая знаменитая городецкая тема — это вороной конь и всадник, не то военный, не то какой-то «франт Игнашка, что ни год, то рубашка». Сапоги с большим каблуком пишут легко, без натуги, сходно с копытами коня, чёрной краской. Как пословица или поговорка веками отточена, так и этот конь отшлифован, отработан без лишних слов и деталей, любовно, сжато, и изящно, и грубовато по-мужичьи. С поджатой очень выразительным крючком ногой, змеино-лебединой шеей, иногда щучьей какой-то мордой. Их длинные ноги — неведомо, где копыта, где бабки, где колена, — живут. Об анатомии говорить не приходится. Но все эти чёрные крючки убедительней, по моему мнению, правильно нарисованных конских ног. Глаз — белая спираль или круг, сбруя точками, волнистый хвост стелется по земле. Так и хочется его назвать «златогривым конём» из сказки, но гривы золотой нет (даже в сцене Ивана-царевича с Серым волком). Обычно её делали скупыми белыми штришками. Конь-солнце, с солнцеподобной, веером поднятой гривой, бывает лишь на более ранних инкрустированных донцах; ноги в стремительном беге — во все четыре стороны, как на детских рисунках. Живописный конь почти всегда вороной, как весенний грач на снегу. И этих коней так много, будто здешние мастера не лесные жители, а степные наездники, и конь для них — всё. Вспоить, вскормить, на коня посадить — так говорили в старину.

Из чего возник конь городецкий? Всякий скажет: из иконного коня.

О двух конях у букета, как бы «предстоящих», о своеобразном «конском чине», говорилось много. Эта формула двух фигур у «древа жизни», у цветка — два голубя, две дамы, два коня — излюбленная в городецких донцах. Мне очень хотелось найти прототип этой темы в живописи.

В 1967 году я пошла на выставку «Ростово-суздальской школы» в Третьяковскую галерею. Я знала, что там будут иконы из Горьковского края. Искала и нашла одну — «Флор и Лавр» из Балахны, где не только манера письма, композиция, но и формы коней очень родственны городецким.

На иконе два осёдланных коня, глядящие друг на друга: всадники — Флор и Лавр — стоят выше, архангел Михаил в середине держит коней за поводья, как положено. Так же, как на донцах, у коней поджата крючком задняя нога, вопросительно выкинута передняя. Тот же узор из двух длинношеих, только не чёрных, как на донцах, а белых коней той же «лебединой» породы.

Густые белые точки — жемчуга, оживка на модных платьях «дам и кавалеров» с донец совсем сродни жемчугам на сёдлах и оторочках кафтанов у святых с этой иконы.

Может, городецкие художники XIX века вдохновились именно этой балахнинской иконой для своей потом излюбленной темы: два коня, глядящие друг на друга. Вместо архангела — цветочная ветка с птицей, как бы остатком его крыльев, а снятые Флор и Лавр превратились в гарцующих всадников.

И это было бы только догадкой, предположением, если бы в запаснике Городецкого музея не оказалось донце, очень плохой сохранности, с двумя совершенно такими же конями, как на балахнинской иконе: один белый, другой чёрный.

Была «алая роза», «белая роза», была «голубая роза», а у них есть и чёрная. Букет, или просто цветок, свой городецкий розан — «купавка», как его там называют. Чёрная роза — мечта садовника и поэта. Я не встречала лучшего живописного решения этого цветка. Его можно увеличить на целую стену и уменьшить на дамскую брошку — всё равно получатся дивно хороши «этой розы завой».

В Заволжье писали по отработанным бесконечными повторениями схемам, по памяти, как по грамоте, по наглядке, иногда просто копировали попадающие в деревню листы модных журналов или лубков. Но весь вопрос: как копировали? По-своему, по-деревенски, превращая всё в весёлое «поглядение». Так же, как ярославские фрескисты из тяжеловесных гравюр библии Пискатора создавали цветное царство.

Вся грусть-печаль как бы осталась в песнях и жальных причитах, зубоскальство — в лубках, серьёзные темы в Палехе. На долю городецких художников досталось сдержанное веселье, которое не выражается прямо в лоб — не рисуют пляски, игры, хороводы — всё чинно, все нарядные, несколько даже геральдические, всегда крупно, фигура стоит вся целиком или сидит, срезанная столом, — прямо на зрителя. Конь всегда в профиль, целиком. Птица тоже. Нет закрывающих фигуры зданий, холмов, людей, выходящих из дверей, из-за горок, из-за домов, городов, — всего того, что так артистично и умело делали на иконах и миниатюрах. Старые городецкие художники таким решением пространства не интересовались.

Если цветы — то сад благоуханный, если окно, лампа, зеркало, занавеска — это комната. Зеркало остроумно, совсем по-детски, решается диагональным членением на тёмное и светлое — так передана глубина. В Городце темы беднее лубочных, краской не всё скажешь, что может сказать линия. Поучить, поиздеваться, прославить сильномогучих богатырей, грозных генералов — это народная графика — лубок.

«Баталий» в нашем альбоме немного, и все они одного мастера Полякова Г.Л., по-видимому пленённого лубками. Цветовая их красота — на красном фоне синие фигуры с белым конём и белыми крепостями — заставляет больше любоваться, улыбаться надписям: «Сражение под Оръдинополем», «Г. Скобелефъ», — чем устрашаться, глядя на бой, где «турки падают, как чурки». «Сражение под Карсом» пишется так же — сражение, и всё. Один раз придумано, несколько раз повторено, а география в счёт не идёт.

Искусство Заволжья довольно широко; кроме классической городецкой живописи, близкая к ней по темам живопись мастеров соседних уездов; домовая резьба, раскрашенные резные донца; новая живопись, не на бытовых предметах, а просто на досках, на листах бумаги; и даже городецкие «чудеса» из местного музея: два шкафа, вернее, посудная горка и шкаф — мудрёное, провинциальное изобретательство. Резал и раскрашивал сапожник Токарев-Казарин для купца Кокурина ещё в XIX веке. Наивные копии — неведомо откуда, надо думать — из иллюстрированных журналов: «Нивы», «Севера», «Родины», из старообрядческих книг.

«Воины — под конец копья вскормлены, с калёных стрел вспоены». Надо же придумать — целые балясины сверху донизу из таких воев-воинов!

Когда посмотришь на эти шкафы у гладких стен музея, остолбенеешь и запомнишь их на всю жизнь; а как завидно для всех они, наверное, выглядели в доме купца Кокурина, где стояли людям напоказ. Какой интерьер для них придумать? Что-нибудь такое же чудное. Очень давно я видела в Сарапуле, на берегу Камы, полуразрушенный дом местного купца. Стены, потолки, двери — всё было безудержно разрисовано копиями с картин: «Боярский пир» Маковского, «Майская ночь» Крамского и других — фантазия местных художников-самоучек и купца-чудака.

Я думаю, городецким шкафам самое место в таких стенах. Чудное в чудном. Хозяин мог хвастаться ими перед гостями, а купецкие дочки раскладывать в них своё посудное приданое: серебро, малиново-золотные чашки и прочие прелести.

Померанцев Н.Н., открыватель неведомых шедевров и самый лучший знаток старорусского народного искусства, видал и эти шкафы и аналогичный им шкаф в Новгородском музее. Он считает их не «беззаконием», а неким фонтаном народной премудрости — здесь городецкой, заволжской.

Мы ходили по древнему городецкому валу с песчаными осыпями — любопытствующие шататели. На валу выросли сосны. Выросли они громадные, драконовидные, с искрученными оранжевыми стволами.

…Всегда поэтические народные вымыслы, россказни «страны неправленных книг, скитов и пустынного жития» и дивная деревенская живопись, где нет и в помине лесных, легендарных тем, а всё городское заманчивое для сегодняшнего дня, редко видимое мастерами из заволжских лесов.

Богатые, фантастические букеты цветов, каких не найдёшь на песчаной земле за Волгой. Птицы — не то голуби, не то райские, невиданной в жизни красоты вороные кони, барские упряжки, купеческие пароходы, то дама в голубом кринолине с коромыслом и зелёными вёдрами-ушатами, то молодцы преизрядные, или же залы, беседки, какие-то нарядные лестницы, посиделки — всё весёлое.

А кто людей веселит, за того свет стоит.